условиях это не помощь, это перевес между жизнью и смертью.
— Две минуты на сборы, — сказал я. — Бери укладку реаниматолога и свой рюкзак. Жду в машине.
Ордынская просияла. Развернулась и бросилась в сестринскую, и кардиган хлопнул за ней, как парус.
Тарасов смотрел ей вслед. Потом на меня.
— Командир, — сказал он.
— Знаю, — ответил я.
— Береги её, — сказал Тарасов.
Салон тяжёлого внедорожника оказался теснее, чем казался снаружи.
Бронированные стенки съедали пространство, и то, что осталось, было набито людьми, оборудованием и напряжением. Полумрак, подсвеченный только приборной панелью, отбрасывал на лица зеленоватые блики, придавая всем присутствующим вид обитателей подводной лодки.
Рогов за рулём. Повязка на глазу, руки на баранке — крупные, с ободранными костяшками, уверенные. Он не обернулся, когда мы загружались, только поправил зеркало заднего вида и проверил связь с задней машиной. Три коротких щелчка рации, три ответных.
Я сел на заднее сиденье. Справа села Ордынская, успевшая за две минуты собрать укладку и рюкзак и не опоздавшая ни на секунду.
Между нами находился Ворон в своей коробке, укутанный, перебинтованный, дремлющий. Напротив, на откидном сиденье, — боец конвоя. Молчаливый, квадратный, с кобурой на бедре и глазами, которые смотрели сквозь тебя, как сквозь стекло.
Фырк спал у меня на коленях. Свернулся клубком на том самом полотенце, в которое я заворачивал его утром. Нос спрятан в хвост, здоровый бок поднимается и опускается, крошечные лапки подёргиваются во сне — бежит куда-то, в каком-то бурундучьем сновидении, где, может быть, он снова невесом и может проходить сквозь стены.
— Поехали, — сказал я.
Рогов повернул ключ. Мотор загудел. Внедорожник качнулся и тронулся. Шипованная резина захрустела по снегу. Следом двинулась задняя машина с Величко, капельницами и вторым бойцом.
Ворота Диагностического центра раздвинулись, и мы выехали в ночь.
Я обернулся. Через заднее стекло.
На крыльце стояли люди. Маленькие фигурки в свете дежурных ламп.
Центр удалялся. Сжимался, уменьшался, превращался в светящуюся точку в темноте, и через минуту точка скрылась за поворотом.
Впереди — чёрная лента трассы М-7.
Фырк посапывал на моих коленях. Тёплый, живой, весом в яблоко. Я положил ладонь на его спину и почувствовал под шерстью биение сердца. Двести ударов в минуту. Норма для бурундука. Норма для существа, которое заново учится быть живым.
— Рогов, — я проверил пульс у Ворона, нащупав артерию на непокрытой лапе. Ровный, наполненный. Птица дремала, не просыпаясь. — Ты уверен в маршруте?
— Уверен, — Рогов не отрывал взгляд от дороги. Фары вырезали из темноты коридор света, по которому неслась машина. — Серебряный дал зелёный коридор. Идём по объездной, потом на платную. Никаких остановок, никаких населённых пунктов. На максималке до самой Москвы.
Его голос был ровным, деловым, но я уловил в нём нотку, которой утром не было.
Не страх — насторожённость. Рогов пережил утреннюю засаду. Тело помнило. Руки на руле лежали чуть крепче, чем нужно, и плечи были развёрнуты так, как они разворачиваются у людей, ожидающих удара.
Ордынская сидела рядом, прижав укладку к коленям. Её взгляд скользил по Фырку.
— Он такой тёплый, — прошептала она. — Настоящий. Живой. Когда я держала его сердце утром… оно было как мотылёк. А сейчас — ровное, сильное… Илья Григорьевич, как мы будем объяснять это в Москве?
Я посмотрел в окно. Темнота за бронированным стеклом летела навстречу, рассечённая пунктиром дорожной разметки.
— Никак, Лена, — сказал я. — Мы не будем объяснять. Мы будем задавать вопросы. А Серебряный будет на них отвечать.
Ордынская кивнула. Помолчала.
— А если не захочет?
— Захочет, — ответил я, и мой голос прозвучал так, что боец на откидном сиденье скосил на меня глаза и тут же отвернулся. — У меня очень убедительная манера спрашивать.
Машина неслась по трассе. Гул мотора наполнял салон.
Я позволил себе прикрыть глаза. Не спать, просто дать отдых. Одну минуту. Веки опустились, и мир сузился до ощущений: тепло Фырка на коленях, гудение двигателя, запах бензина, лёгкая вибрация бронированного корпуса.
Прошёл час. Может, чуть больше. Я не следил за временем — оно тянулось однородной лентой, как трасса за окном. Рогов вёл ровно, уверенно, объезжая редкие колдобины с чутьём водителя, который знает дорогу задницей.
Фырк во сне дёрнул задней лапой. Рация зашипела.
Звук ворвался в тишину салона, как скрежет ногтя по стеклу. Статические помехи хлестнули из динамика порцией белого шума, сквозь который пробились обрывки голоса.
Рогов дёрнулся. Правая рука метнулась к рации.
— Второй, доложи обстановку. Второй!
Помехи. Треск. Тишина.
— Второй!
Ответа не было.
Связь с задней машиной оборвалась.
Я открыл глаза.
И увидел.
За лобовым стеклом, в конусе света фар, падал снег. Но не так, как падает обычный снег — сверху вниз, лениво, по-февральски. Этот снег летел горизонтально. Плотной, неестественной стеной, как будто кто-то включил гигантский вентилятор за горизонтом и направил его прямо на нас.
Хлопья закручивались в воронки перед лобовым стеклом.
Ордынская побледнела. Её руки вцепились в укладку, и я услышал, как она резко втянула воздух сквозь стиснутые зубы.
Рогов сжал руль. До хруста. До побелевших костяшек.
— Тварь… — процедил он сквозь зубы. — Опять метель.
Глава 3
Дворники скребли по лобовому стеклу, оставляя за собой мутные полукруги, которые тут же заливало новым слоем снега. Щётки работали на максимальной скорости, и их ритмичный скрежет напоминал метроном, отсчитывающий секунды до катастрофы.
Видимость упала до нуля за считанные мгновения.
Только что впереди лежала чёрная лента трассы с мерцающей пунктирной разметкой, и вдруг — белая мгла, плотная, как будто кто-то задёрнул занавес прямо перед капотом.
Фары выхватывали из этой мглы только бешеное, закручивающееся в спирали кружево снежинок, и каждая из них летела не сверху вниз, а горизонтально, со скоростью пули, впечатываясь в лобовое стекло с сухим, шуршащим звуком.
Рогов вцепился в руль.
Побелевшие костяшки, сведённые скулы, одинокий зрячий глаз, прищуренный до щели. Второй закрыт повязкой, и от этого лицо менталиста казалось асимметричным, перекошенным.
— Опять… — процедил он сквозь зубы, и это «опять» несло в себе столько концентрированной ненависти, сколько может нести короткое слово в устах человека. — Ждите импульса!
Его правая рука дёрнулась к виску. Ментальный щит.
Тело помнило. Мышцы помнили. И сейчас они кричали ему: «Метель — значит удар, метель — значит боль, метель — значит Корнеев без сознания на носилках и синее свечение ментального бича между чьими-то ладонями».
Я положил руку ему на плечо, чтобы вернуть из воспоминания в настоящее.
— Рогов, — сказал я. — Спокойно. Лена.
Я повернулся к Ордынской. Она сидела рядом, вжавшись в спинку сиденья, прижимая к коленям укладку реаниматолога.