фэрчайлдовские чертенята, при всём их ужасе, всё же воспитаннее прочих детей, которых пускают собираться кучками.
Герти решила, что мистер Маркс всё-таки и смешной, и славный.
Днём в субботу, третьего ноября, я нашла Гарри в игровой комнате: он сдвинул вместе оба стола. С помощью множества маленьких деревьев, искалеченных войной и изготовленных им собственноручно, а также камней, изображавших валуны, он более-менее точно воссоздал участок леса Белло во Франции, где разыгрался один из решающих эпизодов той знаменитой битвы. Меньший отряд литых свинцовых солдатиков был раскрашен под немецкую форму, остальные изображали американских морских пехотинцев. Одни лежали ничком, другие стояли на коленях, третьи, выпрямившись во весь рост, прятались, как могли, за теми укрытиями, какие давал ландшафт. Гарри сидел на одном из четырёх табуретов, позволявших смотреть на сцену с разных точек, попеременно изучая это поле боя и сверяясь с книгой по военной истории.
Я примостилась на другом табурете.
— Значит, Белло-Вуд ты всё ещё не выиграл? Ты ведь с ним возишься уже… сколько?.. недели две?
— Это не такая игра, которую можно закончить за один день, Адди. Да это вообще не игра. Наверное, и не придумаешь, как выиграть её быстрее, чем это получилось у них в 1918-м.
— Я не снисхожу к тебе, Гарри. Я знаю, что для тебя это не просто забава. Будь это просто забава, ты бы давно уже с ней покончил. Ты ведь весь год изучаешь то одно сражение, то другое.
Он отложил книгу, но продолжал всматриваться в расставленную пехоту.
— Бригада морпехов из Второй дивизии рассчитывала очистить Белло-Вуд от фрицев часов за восемь, максимум за десять. А ушло двадцать дней. Это были морпехи — самая грозная боевая сила в мире, — и всё равно у них ушло двадцать дней.
Я смотрела на него, пока он смотрел на своё поле боя. Потом спросила:
— А сколько морпехов погибло в Белло-Вуд?
— Пять тысяч двести. Немецкий генерал Людендорф устроил скрытые пулемётные гнёзда чуть ли не за каждым валуном и у каждого поваленного дерева. Наших там просто вырезали.
Некоторое время я молча думала об этом числе, потом сказала:
— Ты хочешь стать морпехом?
— Мне только что исполнилось тринадцать, Адди. И вообще, сейчас войны нет. И другой уже не будет. В прошлую войну, если считать и гражданских, и военных, погибло десять миллионов человек. Никто больше не сойдёт с ума настолько, чтобы затеять ещё одну.
Всю историю, какую я знала, я знала по хорошим романам — например, по «Войне и миру». Толстой написал её семьдесят лет назад. Техника мчалась вперёд, но человеческое сердце оставалось таким же, каким было всегда.
— Если ты когда-нибудь вздумаешь уйти на войну, Гарри, сначала тебе придётся иметь дело со мной.
Он поднял взгляд от Белло-Вуд и ухмыльнулся.
— И что ты сделаешь — выстрелишь мне в ногу, чтобы меня не взяли из-за хромоты?
— Если понадобится. Но до этого не дойдёт. Я просто скажу морпехам, что твоё второе имя — Перси.
— Какая подлость.
Я ухмыльнулась в ответ.
— Ты даже не представляешь, до чего я бываю жестокой.
В ту ночь мне приснилось, что Гарри уходит на войну в тринадцать лет, в форме, сшитой на взрослого мужчину: штанины и рукава закатаны, каска наползает на уши. По идее, это должна была быть смешная фантазия, но смешного в ней не было ничего. Он пробирался через тёмный лес, где трещали пулемёты и кричали умирающие. Я попыталась затащить его за дерево, в укрытие, но отпрянула, увидев, что он весь в крови. Спасайся, — сказал он и шмыгнул прочь во тьму, которую лишь на миг разрывали вспышки гранат и миномётного огня.
Месяц спустя, в пятницу, седьмого декабря, семья и прислуга наряжали рождественские ёлки сразу в пяти комнатах. Нам с Герти досталась библиотека: нам выдали коробки с игрушками и пригрозили, что если к пяти вечера ёлка не будет убрана по высшему разряду, на ужин нам перепадут только солёный крекер да палочка сельдерея.
В семье, где все любили поговорить, Герти, пожалуй, была самой словоохотливой. К тому времени, как мы успели развесить лишь половину игрушек и ещё не добрались ни до гирлянд, ни до мишуры, мы успели обсудить по меньшей мере дюжину тем и наконец дошли до Изадоры.
— Я волнуюсь за сестру. Ой, не за тебя, Адди. За другую мою сестру. Ты у нас собрана не хуже, чем Pierce-Arrow. Не в том смысле, что ты машина. Ты не машина. Хотя, будь ты машиной, ты была бы собрана не хуже, чем Pierce-Arrow. Когда я дорасту до водительских прав, я не захочу ничего, кроме купе-фастбэка Silver Arrow. Эта машина рвёт. Но дело не в том. Наша Изадора уже достаточно взрослая, чтобы водить, только ей это совершенно не интересно. Ей интересно выбраться в мир и заняться тем, для чего, как она знает, родилась, а это вовсе не Моцарта в концертном зале играть.
Продевая проволочные крючки в дюжину красных шаров, я сказала:
— Она хочет стать джазовой пианисткой, в свинговом стиле, чтобы за спиной у неё был большой оркестр.
— Да, отчасти. Она хочет зажигать на клавишах, заводить публику до предела, но не только это. Может, даже и не главным образом это. Тебе нужно с ней поговорить. Я бы и сама сказала ей, как выбраться из того, в чём она застряла, но я ведь младшая сестра, понимаешь. Когда дело такое серьёзное, старшие сёстры не думают, будто младшие хоть черта в этом смыслят. Хотя, если честно, при том что я младше Иззи, в наших отношениях старшей сестрой часто была именно я. У меня моя странная рука, а такие, как мы, со странными руками, взрослеют быстрее, но она этого не понимает. Для неё всё упирается в хронологический возраст. Я люблю эту чокнутую стерву, но помочь ей не могу. А ты можешь. Помоги ей, Адди. Помоги, пока у неё не началась кровоточащая язва и она однажды ночью не заблевала кровью весь обеденный стол. Шефа Латтуаду это травмирует, а милый человек такого не заслужил.
И вот два дня спустя, в понедельник утром, я пошла на последние ноты сонаты Бетховена в музыкальную комнату, где Иззи занималась одна. Во время короткой паузы, в которую она, скорее всего, откинула голову, разминая шею, и пошевелила длинными пальцами, я дошла до приоткрытой двери в конце коридора. Стоило мне войти, как она