демонстративно зеваю. Он по-прежнему смотрит мне прямо в глаза и придвигается ближе, словно наши тела ведут свой собственный, настоящий разговор. Но я все-таки освобождаюсь от чар. Мне отчаянно хочется спрятаться в номере, но ключ-карточка не сразу находится, и я роюсь у себя в сумке, стараясь не смотреть на Адама. Наконец выудив карточку, я желаю Адаму спокойной ночи, захожу к себе в номер, плотно закрываю дверь и уже не справляюсь с наплывом эмоций… страсть, смятение и… да, может быть, опьянение… Я сползаю на пол и сижу, привалившись спиной к двери. Делаю глубокие, очень глубокие вдохи. Один, второй, третий.
Это не любовь. Совсем не любовь.
Завтра утром я произнесу небольшую речь. Потому что сегодня слишком много хмельных «Снежных бурь». Слишком много снега.
Я скажу:
Все эти танцы и личные разговоры… Давай сделаем вид, будто ничего не было. Давай вернемся к тому, как все было раньше.
Прости, если я ввела тебя в заблуждение.
Прости, если мы слишком много говорили о любви.
Просто все вышло из-под контроля.
Прости.
И памятка для себя: любовь – это не чувство, а сознательное решение.
Но чего мне хочется на самом деле… чего мне хочется по-настоящему… Пойти к нему в номер, поцеловать его снова, посмотреть в эти глаза, а потом… сорвать с него одежду. Прильнуть к нему всем телом. Заняться с ним любовью. А когда все закончится, свернуться калачиком в его объятиях и уснуть. Вот и все. Вот такое у меня желание.
В какой-то момент я даже встаю и тянусь к дверной ручке, но заставляю себя остановиться.
«Не надо все усложнять», – говорю я себе.
Я наконец засыпаю около половины четвертого, а в четыре утра меня будит звякнувший телефон. От кого-то пришло сообщение. Я резко сажусь на постели с нехорошим предчувствием очередной катастрофы.
Сообщение от Тенадж. Предчувствие меня не обмануло.
«Не знаю, в курсе ты или нет, – пишет она, – но твоя жизнь только что приняла удивительное направление. Я это знаю, потому что сейчас в моей жизни происходит почти то же самое. И мне просто хочется тебе напомнить, что чем больше мы веселимся, тем лучше у нас жизнь».
В пять утра она пишет: «Я сомневаюсь, что эти дремучие пуритане, которые тебя воспитали, открыли тебе один маленький секрет: вся Вселенная – это твоя игровая площадка. Ты создана для того, чтобы быть счастливой».
Я сонно смотрю в телефон. Заряда осталось ровно один процент, а потом экран гаснет.
Глава двадцатая
После того как я вернулась домой из Вудстока, я еще долго злилась. Я смирилась с будущим, с тем, что всю жизнь придется прожить на ферме. Папа вроде как даже раскаивался. Когда мы с Мэгги приехали домой, я ожидала, что он будет кричать, рвать и метать. Но он встретил меня совершенно спокойно. Даже обнял меня, хотя это было странное объятие. Если вам нужен пример, как обнять человека, не обнимая по-настоящему, то это был бы Роберт Линнель, обнимающий свою дочь Фронси.
Он сказал, что рад моему возвращению. Сказал, что его занесло, и теперь он сожалеет, что повел себя так сурово. Сказал, что я могу пойти на выпускной и на вручение школьных аттестатов. Он не излучал море отцовской любви, но смотрел на меня даже с некоторым уважением. Я знала, кто приложил к этому руку, и действительно была благодарна Мэгги. Я тоже устала от вечной борьбы и была зла на маму.
Мне поручили произнести прощальную речь на вручении аттестатов. Я отказалась от идеи из серии «за нами будущее», которую одобрила школьная администрация, и вместо этого стала рассказывать, что мы не должны никому позволять топтать наши мечты. Кажется, я говорила: «Не оставайтесь в маленьком городке, если хотите добиться большого успеха, и не соглашайтесь на жизнь, которую вам пытаются навязать. Не бойтесь идти за своим призванием! Не бойтесь бороться за свою мечту! Живите для себя, потому что любая традиция – это просто еще один способ сказать: „Знай свое место!“ Но мы сами должны выбирать свое место. Так что не бойтесь дерзать и стремиться к чему-то большему». Я хорошо помню последние слова: «Я скажу вам одну вещь. Я отучусь два года в нашем муниципальном колледже, а потом сразу уеду в Нью-Йорк! Если хотите, можете навестить меня там!»
Мои одноклассники, все семьдесят четыре человека, хлопали мне стоя. Не обошлось и без недовольного свиста. Однако свистели в основном пьяные зрители, у которых не было никакого стремления уехать из Нью-Гемпшира. Им хотелось только бухать, гонять на своих машинах и почаще трахаться.
На банкете после вручения аттестатов, папа, сидевший напротив меня, произнес такой тост:
– За моего сына, которому знакомы понятия компромисса и долга, и за мою дочь, которая не успокоится, пока не устроит дебош.
Я посмотрела ему прямо в глаза, подняла свой бокал и сказала:
– Спасибо! Это самый приятный из всех комплиментов, которые ты мог придумать. Если я не ошибаюсь, то как раз в моем возрасте, после школьного выпускного, ты тоже затеял знатный дебош, даже два. Их назвали Фронси и Хендрикс.
Папа заерзал на стуле, Хендрикс закрыл лицо ладонью. Я украдкой взглянула на Мэгги, которая поджала губы. Только Банни смотрела прямо на меня, и ее лицо оставалось непроницаемым.
Теперь я считалась опасной и непредсказуемой силой, и мне даже нравилась эта роль. Я гордилась своим бунтарством и сознательно превращала себя в человека, которого ничто не удержит и не остановит. В отличие от Мэгги, в отличие от Хендрикса, в отличие от отца – покорных овечек, с моей точки зрения. Даже папа – после своего недолгого подросткового бунта – превратился в раба обстоятельств и стал делать то, чего от него ожидали пресловутые окружающие. Все они жили так, как велел долг. Вместо того чтобы встать у руля своей жизни, они крепко спали прямо за штурвалом.
В то лето я работала на нашей фермерской торговой точке, продавала подсолнухи, кукурузу и ловцов снов, а по вечерам гуляла с подругами. Я почти не вспоминала о Тенадж. Убрала подальше все камни, которые для нее собирала, и письма, которые ей писала. Я перестала одеваться, как она, и даже сняла со стены плакат с фестивалем «Вудсток», который повесила много лет назад, просто чтобы позлить отца.
Домашние старались лишний раз не трогать меня. Я накупила блокнотов и постоянно писала, когда не занималась чем-то другим. Как я теперь понимаю, это был показной жест: я писала за завтраком за столом, во время затишья