снова шестилетка за ней, и оттуда уже о пузатое ведро — дзинь, дзинь, побежало молочко. И снова шестилетка с ведром перекособоченная, а Аня снова к овцам с ведром, и оттуда дзинь, дзинь — потоньше звук, — оказывается, тех, какие дойные овцы, держать надо отдельно, а потом снова Аня уже с кастрюлей — бултых в нее из ведра, а потом из мешка, а потом из другого ведра, и шестилетка тащит мешалку, и снова из сарая: «Нюрка, гляди не ошпарь».
Я вошел в сарай. Тут приспособлены были два круглых камня: мельница. Ее-то и чинили Матвей с Иринеем. И когда починили, снова Матвей позвал: «Нюрка, неси зерно…»
Мы зашли в комнату. Зажег керосиновую лампу Матвей. В комнате совсем было не так, как у моего деда Николая. Здесь все пахло устроенным жильем. Руками хотелось потрогать стены, такими полированными и гладкими они казались, и мох между бревнами таким теплым и уютным казался. И занавески на окнах кремовые, с вышивками — алые маки, и зеркало круглое на стене, и часы, не ходики, а большие — из дерева, с большим металлическим маятником, и стол крепкий тесаный, скамейки крепкие, гладкие, несколько стульев у окон, и две кровати, заправленные белым, с горой подушек, воздушных и чистых, тумбочки две, на одной приемничек стоит, батарейный, разумеется, а на другой книги в два ряда сложены, и еще книги на полочках, и на печи книги, и на полу, где шестилетка, должно быть, играла, книжечки.
Мне очень хотелось, чтобы пришла Аня, а ее все не было и не было. А Матвей рассказывал о том, какие международные события происходят, а потом спросил, не знаю ли я, с какой стати заем в два миллиарда долларов Америка пообещала Месопотамии, а может, какой другой стране. Я ответил, что не знаю, а потом у меня Матвей спросил, не знаю ли я, какое оружие испытывали недавно в Гренландии, я и этого не знал, потом Матвей спросил, какой диаметр у трубопровода, который ведут из страны С в страну П, я и этого не знал, а потом Матвей спросил уже не столько у меня, сколько у Иринея, как замерить стог хлеба, если известны две стороны, и как узнать, сколько зерна будет в этом стогу. Ириней этого тоже не знал. Тогда Матвей, наверное, разочаровавшись, а может быть, и обрадовавшись, сначала объяснил, какое оружие испытано недавно в Гренландии, потом рассказал о диаметре газопровода, потом Иринею растолковал, как замерить стог сена, а потом включил приемник и предложил слушать последние известия.
Наконец пришла Аня.
Она вошла в белом ситцевом платье, тоненькая, на груди ситец совсем ниткой стертой светится. Косынка повязана вровень с бровями. Лицо в белой мучной припорошенности. Глаза и без того ласковые, а тут, случай особый, гости редкие, потому и в глазах и в руках столько радостной переполненности, столько достоинства, и я боюсь, как бы этот гигант, сидящий в суровости у приемника, не вошел в свою привычную бестактность и не крикнул, как на улице: «Нюрка, неси то, убери это» (совсем не вязалась эта придирчиво-мелочная манера покрикивать с массивностью Матвея, с его покоем, с его бородой мыслителя, наконец). Нет, не стал он покрикивать, а так спокойно таз придержал, помол проверил двумя пальцами, понравилось, Зинку, шестилетку, рукой обнял: нет, иная здесь, в хате, раскладка отношений. Это там, во дворе, беготня-суетня, там все колесом да ходуном, а здесь, в комнате, отдых, здесь Аня больше хозяйка, чем он, Матвей, поэтому Аня будто приказывает: а ну отодвинься, батя, а ну убери руки, я скатерть постелю, так, а теперь хлеб нарежь, принеси сыру-то, отец, подай, Зин, кувшин с молоком — хозяйка!
И на белой скатерти кувшин с холодным молоком — прямо-таки как в живописном натюрморте. И сыр — это сам Матвей приспособился «варить» сыр из овечьего молока, какой-то желудочек ягненка вместо дрожжей бросает в молоко, отчего оно густеет — и вкус брынзы настоящей. И горшок с кашей из крупы собственной на столе, и рыба вяленая, самим Матвеем приготовленная, и овощ свой, и консервы свои — оказывается, если мясо залить жиром, оно может годами стоять — не испортится. Мы слушаем Матвея, будто в чужой стране находимся: а как это, а как то?
— Земля наша прокормить может столько народу, что даже представить трудно, — объясняет нам Матвей. И подробностями экономическими сыплет Матвей, и расчеты готов нам представить, и уж за карандашом тянется: дорвался до возможности выложиться до конца. Потом мы спим. А утром бегом-бегом собрались: машина должна подойти к лежневке, а до той лежневки целых десять километров. Мы уходим молча. Нас никто не провожает, не принято почему-то здесь провожать: побывал в гостях, ну и бог с тобой.
Не успели мы за ограду выйти, как нас догнала Анечка.
— Возьмите. — И глаза ее смотрят прямо, а кончики губ чуть вздрагивают.
— Что это?
Аня молчит.
Я разворачиваю сверток: там лежит наш хлеб, луковица и кусок сахару. Мне становится стыдно. Ириней молча берет сверток и запихивает в рюкзак:
— Мало ли чего…
Анечка убегает, придерживая подол белого ситца. Я смотрю ей вслед, у самой ограды она совсем мельком оборачивается, совсем мельком, так что вряд ли можно понять, обернулась она или нет, а потом исчезает. Я почему-то подавленно плетусь за Иринеем, который уже набрал скорость и почти бежит по темному лесному коридору.
А мне не хочется бежать, потому что когда идешь быстрым шагом, то думаешь не о чем-то важном, а только о том, куда бы лучше ступню поставить да удобнее рюкзак пристроить. А мне сейчас хочется думать.
Об Анечке думать.
Господи, как она слушала о моем Боттичелли! Как светились ее глаза! Видел ли я раньше такие глаза? Такой свет в глазах? Будто и сияния нет, а светло вокруг становится, свет тот невидимый сразу глубоко в душу проникает, отчего ты потихоньку перестаешь принадлежать себе. Нет же, не придумал я это: все учителя и сам Парфенов не перестают восхищаться Анечкой.
А отвечает как! А где найдешь такую милую и светлую добросовестность, покорность такую. И как далека моя прежняя щемящая боль, мои окраинные состояния.
* * *
Я получил от Парфенова письмо. Сначала оно меня привело в восторг, а потом в бешенство.
Парфенов писал о том, что современная школа, как и воспитание, двигаться должна талантливыми людьми. Вот был Макаренко, но продолжать его дело (общенародное дело) — не значит повторять его точь-в-точь — копии