к мерзости, которую они успели нажить себе, — соображаю я.
— Значит, палачество? — Алле ужасно хочется вбить мне в голову и всем вбить, что бог и палачество главная тема романов Достоевского, и, наверное, до моего прихода в класс она долго доказывала это. И я чувствую, что ей страсть как понравилось это слово «палачество», ранее неведомое, и меня пугает это замыкание исключительно на совестливо-нравственной стороне творчества Достоевского, ибо я вижу Достоевского иным, совсем другим, чем он представлен в некоторой критике, и даже вижу его в чем-то совпадающим с программой, которую веду, и вижу некоторые просчеты, когда в прошлом году предательски молчал, слыша, как дети произносили взятые из учебника напрокат все эти бездумные: «Достоевский не понимал, Достоевский оклеветал».
Судьба Достоевского, говорю я, как и все его творчество, это в принципе развитие прогрессивных идей, потому что сам писатель был социалистом, за что и приговорен был к расстрелу, и это самое главное в его творчестве, в его философии, и что социализм по Достоевскому — это совпадение общего блага с личным счастьем человека, а высшее счастье человека — это счастье другого человека, и что такая позиция исключает эгоизм, даже разумный. И я рассыпаю все свои соображения, связанные с Сашкиной историей, о том, как мерзко, предположим, я поступил бы, если бы спасал другого человека только для себя, для своего собственного очищения. Возможно, это даже этап в моем человеческом развитии…
Присмотров втягивает под парту свои огромные валенки коричневые, губами шевелит, будто что-то подсчитывает, и вслух начинает говорить, совершенно забывшись:
— Если я делаю добро другому человеку и получаю радость от этого, и становлюсь лучше от этого, то какая же разница, если бы я получал радость от того, что радостно другому, а потом уже мне…
— Совсем все перемешалось! — оживилась Оля Самойлова.
— Ничего не перемешалось! — настаивает Присмотров.
— Абсолютно ничего не перемешалось! — поддерживает Алла.
— Конечно, не перемешалось, — говорю я и признаюсь, что мне и самому толком не ясна эта тонкость в разнице. Я не то чтобы запутался, а постоянно ломаю голову над этим, потому что на самом себе чувствую, что в первом варианте неизбежен разумный эгоизм, а следовательно, нечто безнравственное, а второй исключает безнравственность. Но, может быть, я не прав…
Входит Парфенов (это было после уроков), и я с ходу, совершенно искренне задаю Парфенову тот же вопрос. Я кривлю душой, прячу в дальний угол Федора Михайловича, задвигаю его, чтобы не омрачать учебника жизни, говорю, что спор у нас идет исключительно по Чернышевскому, впрочем, с этого все и началось, с этих самых разумных эгоистов, с социализма истинного и утопического.
— Помогите, Михаил Федорович, разобраться, что правильнее, первое или второе, — объясняю ему оба нравственных хода, которые альтернативным тупиком предстали перед нашим сознанием.
Пропитанный и орошенный коллективным ливнем, Парфенов должен был ответить в соответствии с теми идеями, которые так легко дались ему и на сельсоветской работе, и в армейской службе, и здесь, в школе:
— Конечно, нравственнее вторая позиция: сначала счастье других, а потом уже собственное. — Он продолжает, несколько отклоняясь в сторону, и это чувствуют дети, и я понимаю: можно говорить об одном и том же и одни и те же слова произносить, а все же разный смысл получится…
Конечно, все это оттенки и оттеночки, а главное — и здесь положительность Парфенова была на высоте.
Сюда примешивался еще один нюансик: гордость Парфенова по поводу того, что в его школе детишки ведут не праздные разговоры, а спорят о глобальных сторонах духовной жизни человека.
И я выходил с Парфеновым из класса, и взахлеб рассказывал о своих планах, и не знал, что в его удивительно натуральной положительности уже окончательно созрел план расстаться со мной, как созрело тогда в свое время намерение расстаться с Сонечкой.
И чего в нем больше — бога или палачества, говоря словами Аллы Дочерняевой, я и до сих пор не знаю.
16
Потом я думал, а если бы не было вот той случайности, если бы я этак смягчил удар, покорился, вошел в нутро набросившихся на меня моих коллег, и там, в их нутре, ласково клубочком улегся, замер бы на какое-то время, исполнительностью так глубоко закутался, что совсем бы меня не стало, тогда бы случилось то, что произошло со мной, или нет?!
Я врос в коллектив, стал действующей его плотью, и тысячи нитей связывали меня с ним. Это на расстоянии люди чужие. А сближаются, когда все вплотную, рука об руку, локоть о локоть. И в мозгу все пропитано не только своими делами, но и делами тех, кто рядом, ибо твой успех, и даже твое нелепое счастье — это их успех и их счастье.
Я был горд тем, что стал частью этого нового для меня ощущения — коллективной воли, коллективных чувств. Я шел на педсовет, как на маленький праздник, поскольку на всех почти предыдущих собраниях обо мне говорили хорошо, и я все больше и больше прирастал к Парфенову, Фаику, Зинаиде, Марье Ивановне, Сердельникову и многим другим.
Мне сказали, что будет заслушан мой отчет о работе. Официально сказали. Так первокласснику говорят впервые: «Мы тебя разбирать будем, на середину поставим, родителей вызовем». А он, дурачок, рад, потому что его заметили вдруг, выделили. И он треплет язычком: «Меня разбирать будут, родителей вызвали». И горд тем, что его «я» выделено среди прочих, и мерещится ему, как будут говорить о нем, как он скакал по партам, так ловко тогда получилось, когда он указку схватил и как саблей ею размахивал, и кричал: «Кто смелый, подходи!» И никто не подошел, потому что он чувствовал себя самым сильным. А теперь его за это разбирать будут, и он счастлив. И неведомо ему еще, что в этом разбирательстве нагнетутся черные силы против него, что колечко вокруг маленького «я» стиснется, и ярость детская, и гнев учительский, и строгость родителей сомкнутся вдруг, опрокинут его, смелого и такого сильного, сомнут, и горькие слезы обиды захлестнут маленькое человеческое «я».
Педсовет проводили в моем классе. Наш классный уголок на стенке с последними фотографиями, наш последний выпуск литературных новостей, расписание Уроков Совершенства. И я — радостный и по-хозяйски уверенный в себе. В чистенькой рубашке (мама отгладила накрахмаленную), в галстуке, тоже особенном — мама сшила. Щеки у меня еще не горят, но вот-вот… Я рассказываю о своих замыслах: о коллективности говорю, которая богатством каждой отдельной личности определяется, об успехах Вани Золотых рассказываю, об Анечке, об