А. Л. Волынского. П. 1921 г.
Сам Ф. М., под неостывшим впечатлением от того восторга, какой вызвало его пламенное слово в присутствующих, верил в великое действие Речи: «Это великая победа нашей идеи над 25-летием заблуждений… Полная, полнейшая победа!» (письмо к Анне Григорьевне 8 июня).
Действительно, был неподдельный восторг, был порыв, и в непосредственном порыве, мы видим, слились люди разных «вер» — всех охватило одно чувство: и умного Тургенева, и уравновешенного Анненкова, и спокойного Аксакова. Но примирения полного, соединения путей, слияния идейного, конечно, не было: победа была, но временная. Трудно было слить столь различные по существу такие общественные струи, представителями которых были сам Достоевский и Тургенев, и эти небывалые дни единодушного увлечения были кратковременны. Прав был «Вестник Европы», не слишком доверявший приподнятому примирительному настроению и заявивший тогда же по поводу торжества и Речи Достоевского, что «значение Пушкина ценилось (тогда) не столько со спокойной исторической критикой, сколько с восторженным чувством поклонения, отвечавшим настроению минуты. Достоевский сказал даже, что Пушкин — пророк, а его поэзия — преобразование будущего России, когда русский народ возвестит истину всему человечеству. У нас, как известно, все общественные увлечения совершаются порывами, которые быстро проходят, оставляя иногда замечательно слабое впечатление»[6]. Все слились, но не объединились в порыве увлечения мощью и широтой Речи Достоевского, который выдвинул ту широту взгляда, какая не достигнута была Тургеневым. Речь Достоевского была «событием», как это заявил Аксаков, но цементом для оформления жизни она не стала.
Либеральная пресса, вскоре после появления в печати Речи Д., отнеслась к пей критически; и Ф. М. не далее, как через месяц, должен был пережить чувство разочарования в современниках. «Вестник Европы», когда еще не смолкли восторги, возбужденные Речью Д., уже не разделяет общего ликования и холодно замечает: «Мы полагаем, что тема Д. о будущем или даже о настоящем первенстве русского народа над всеми остальными имеет уже тот недостаток, что представляет не новый пример национального самопрославления». Еще строже относятся к Речи «Отечественные Записки». Глеб Ив. Успенский, спешно дававший для них отчет о своих впечатлениях с праздника, отмечая как факт, что «тотчас по окончании речи г. Достоевский удостоился не то чтобы овации, а прямо идолопоклонения», закончил статью свою, однако, осторожно, сомнением: «Мудрено понимать человека, примиряющего в себе самом такие противоречия, и нет ничего невероятного, что речь его, появясь в печати и внимательно прочитанная, произведет совсем другое впечатление». Так и случилось. Сам Г. И. Успенский, прочтя речь, ответил на нее в 4-й главе той же статьи «На другой день» («Отеч. Зап.» июнь) более решительно: «Несомненна, по словам Д., неразрывная связь скитальца с народом, его чисто народные черты; в нем все народно, исторически неизбежно, законно. Вот, основываясь на этих-то уверениях, я и передал речь г. Достоевского в том смысле, как она напечатана в письме из Москвы, радуясь не тому всемирному журавлю, которого г. Достоевский сулит русскому человеку в будущем, а тому только, что некоторые явления русской жизни начинают выясняться в человеческом смысле, объясняются по "человечеству", не со злорадством, как было до сих пор, а с некоторою внимательностью, чего до сих пор не было. Но у г. Достоевского, оказывается, был умысел другой. Уж и в тех выписках из его речи, которые приведены, читатель может видеть местами нечто всезаячье. Там воткнуто, как бы нечаянно, слово "может быть", там поставлено, тоже как бы случайно, рядом "постоянно" и "надолго", там ввернуты слова "фантастический" и делание[7], то-есть выдумка, хотя немедленно же и заглушены уверением совершенно противоположного свойства, необходимостью, которая не дает возможности продешевить, и т.д. Такие заячьи прыжки дают автору возможность превратить мало-помалу все свое "фантастическое делание" в самую ординарную проповедь полнейшего мертвения. Помаленьку, с кочки на кочку, прыг да прыг, всезаяц мало-помалу допрыгивает до непроходимой дебри, в которой не видать уже его заячьего хвоста. Тут оказалось, как-то незаметно для читателя, что Алеко, который, как известно, тип вполне народный, изгоняется народом именно потому, что не народен. Точно так же народный тип скитальца, Онегин, получает отставку от Татьяны тоже потому, что не народен. Как-то оказывается, что все эти скитальчески-человеческие народные черты — черты отрицательные. Еще прыжок, и "всечеловек" превращается в "былинку, носимую ветром", в человека — фантазера без почвы. "Смирись", — вопит грозный глас: — "счастье не за морями". Что же это такое? Что же остается от всемирного журавля? Остается Татьяна — ключ и разгадка всего этого "фантастического делания". Татьяна, как оказывается, и есть то самое пророчество, из-за которого весь сыр-бор загорелся. Она потому пророчество, что, прогнавши от себя всечеловека, потому что он без почвы (хотя ему и нельзя взять дешевле), продает себя на съедение старцу, генералу (ибо не может основать личного счастья на несчастьи другого), хотя в то же время любит скитальца. Отлично: она жертвует собою. Но увы! — тут же оказывается, что жертва эта не добровольная: "я другому отдана!" Нанялся — продался. Оказывается, что мать насильно выдала за старца, а старец, который женился на молоденькой, не желавшей идти за него замуж (этого старец не может не знать), именуется в той же речи "честным человеком". Неизвестно, что представляет собою мать. Вероятно, тоже что-нибудь всемирное. Итак, вот к какой проповеди тупого, подневольного, грубого жертвоприношения привело автора обилие заячьих идей»[8].
«Слово» еще беспощаднее. «Всего удивительнее в речи Д. то, что, сбив с толку свою аудиторию этою всечеловечностью и всемирностью русского человека, стяжав за этот непонятный в первую минуту магический фокус горячие аплодисменты, он (Д.), в сущности, грубо и резко осмеял этою русского всечеловека. Мы полагаем, что Д. не станет отрицать того, что он вызвал фурор главным образом тем, что аудитории его чрезвычайно приятно показалось носить в груди идеал всемирности, как свою специальную и особую сущность. По нашему мнению, и тут мало похвального со стороны публики и со стороны Д., присвоить себе исключительно такое крупное свойство, которое присуще всем европейским народам, и несправедливо, и чересчур эгоистично, так же эгоистично, как, например, отрицание во время крепостного права человеческих свойств у крестьян. Крепостники пресерьезно лишали своих крестьян многих свойств человека вообще или же умаляли эти свойства до последнего предела. И Д., как казалось с первого раза, учит русское общество думать о других народах, как думали наши помещики о своих крестьянах. На самом же деле