взяла чума на тот свет, есть кому посмотреть на тех, кого вешать да кнутовать будут. Эко торжище!
Скоро заслышали и стук барабанов и бряцанье кандалов, такое бряцанье, словно бы гнали табун скованных коней. Да и был их, точно, целый табун: не одну сотню нагнали скованных.
В числе первых старые наши знакомые: дядя Савелий с седою головою и уже с седою бородою, Васька-дворовый, Илюша-чудовидец» да краснобровый солдат, да только уже не рыжий, а тоже седой… А других и перечесть нельзя, кажется.
Тут и собачонка, Маланья, веселая такая, резвая… Она увидала своего любимца краснобрового и знает, что он и сегодня возьмет её после на руки и поцелует…
Конвойные солдаты с сухим подьячим во главе поставили под виселицы четырех арестантов, в том числе и краснобрового солдата.
Собачке и видно его хорошо впереди всех, она и хочет броситься к нему, но конвойные солдаты не пускают ее, а только улыбаются ей: они тоже полюбили ее, Маланью. Маланья целых два месяца не отходила от острога, где сидел ее любимец, как ни старались отгонять ее часовые… Сначала она выла, ее били да швыряли в нее; а она все тут торчит. Потом им стало ее жаль, и они посвистывали ей издали, заигрывали с нею. А она тоже ничего. Дальше — больше — и совсем полюбили ее, как свою родную: делились с нею и порционами, и ласками, а когда холода настали, то и прятали ее в свои тулупы, потому, псица-де махонькая, безобидная. Ну, совсем друзьями зажили солдатики с доброю Маланьею.
— Как же это, паря, их четыре, а виселиц всего три?
— А как! Начальство уж само знает как: двух на одну вздернут.
— То-то и я мекаю себе: как же это?
Бьют барабаны, читают приговор, приводят статьи законов.
— «…разбойников, которые учинили смертное убивство, наказывать смертию»…
— Ишь ты, смертию…
— А ты как бы думал, животом!
— «…всякое возмущение и упрямство безо всякой милости имеет быть виселицею наказано»…
— «…кто на людей на пути и на улицах вооруженной рукою нападет и оных силою пограбит или побьет, поранит и умертвит, оного колесовать и на колесо тело положить»…
Прочитали приговор. Завязывают глаза четверым главным, в том числе и краснобровому, не видать больше красных бровей! Собачка так и запрыгала от радости, когда увидала, что ее любимцу завязывают глаза: играют, значит, с ним в жмурки, как вон, она видала, солдаты, бывало, в полку игрывали… Одному это завяжут глаза, а другие бегают от него, а он их ловит, растопырив руки, а Маланья за ним бегает, лает, хватает его за штаны, весело так! А он хвать! И поймал Маланью… Веселье на всю роту!.. «И теперь он меня поймает, — думает глупая собачонка, — я нарочно ему дамся»…
Но что ж это с ними делают? — удивляется собачонка. — Они, те, что с завязанными глазами, не бегают за солдатами, растопырив руки, не ловят их, а стоят… Им на шею надевают веревки и ждут чего-то… Что ж это такое! Когда же жмурки начнутся?
А вон сухой подьячий подходит к Ваське и к краснобровому и подносит к ним шапку… Вот смешно!
— Вымай жребий! — кричит он Ваське.
Васька сует руку мимо шапки, глаза-то завязаны, так не видать, а потом и в шапку и вынимает из шапки какую-то маленькую бумажку. Подьячий берет ее.
— Пустой! — громко кричит подьячий и подносит краснобровому… Тот тоже сует руку в шапку… дрожит рука, и чего она дрожит? Ведь сейчас жмурки начнутся, весело будет…
И краснобровый вынимает бумажку.
— Пустой! — опять кричит подьячий.
Что за прорва! Что они делают? Вот выдумали игру! — думается собачонке, и она глаз не сводит с этой новой игры, и так бойко, весело мелет ее хвост в воздухе.
— По второму жеребью! — кричит другой подьячий толстый.
Опять подносят шапку к Ваське. Опять Васька вынимает бумажку.
— Повесить! — кричит подьячий.
Собачонка вздрагивает. Уж не ее ли повесить? Ведь она слышала, что вешают только собак…
Но вздрагивает и Васька и опускает руки и голову. Ему на шею тоже надевают веревку. Что ж дальше будет? Вот смешная игра!
Подьячий опять подносит шапку к краснобровому. Тот опять вынимает бумажку.
— В Рогервик сослать! — кричит подьячий и развязывает краснобровому глаза.
«Что ж это такое? Он не будет бегать в жмурки? Не поймает меня?» — печалуется собачонка.
А вот что-то опять кричат, и, вместо жмурок, те, что с завязанными глазами, уже висят на воздухе и болтают ногами, только арестантские коты стучат друг о дружку… «Что же это такое?» — недоумевает собачонка.
А там других начали класть на какие-то подмостки и сечь большими, толстыми, трехвостными ремнями; те кричат:
— Ох, батюшки! Православные, простите! Ой, ох, ой!
А тут этим ноздри рвут щипцами… кровь… крики…
Весна 1772 года. По дороге к Рогервику плетется партия арестантов, погромыхивая кандалами. Все, и арестанты с вырезанными ноздрями, и конвойные, идут вперемежку, разговаривают, шутят, смеются…
Чего ж не смеяться! Все равно всем жить скверно да и недолго…
Впереди партии бежит собачонка, веселая такая, довольная, хвост бубликом…
— Маланья, да Маланья, так за Маланью и пошла.
— И в Турции, баишь, была?
— Была… Под Кагулом на штурму с нами ходила, на само-во турецкого визиря лаяла.
— Ишь ты, занятная… А давно у вас?
— С самой турецкой земли… так под забором солдатики подняли щенка… жалко стало, все же оно творение…
— Знамо, творение, жалко… И в Москве была?
— И в Москве, и в карантеях бывывала, и мор мы с ей на Москве перебыли… Уж и времечко же было — и-и! И не приведи Бог, а особливо, как мы за Богородицу шли… А вот что вышло!
— Что ж! Теперь на Бога поработаете — зачтется вам…
— Так-то так, а все бы семью повидать хотелось…
— Оно не што, да и нам не лучше…
Одной Маланье весело: радостно поглядывает она на своего краснобрового любимца, и тому на сердце легче делается… Скоро Рогервик, говорят… Маланья и Рогервик увидит, видала она и Кагул, и Яссы, и Хотин, и Киев, и Москву, а тут и Рогервик… Вот веселье… Только изредка она вспоминает высокого, доброго хохла, что иногда носил ее за пазухой. Куда он сгинул?..
* * *
В тот же день, далеко, очень далеко от Рогервика, именно в Киеве, по Крещатику, звеня валдайским колоколом под дугою, бежала ямская тройка, впряженная в крытую дорожную брику. По пыли, густым слоем насевшей на кузове брики, можно было видеть, что не одну сотню верст проколесила она по