но Гиршу почему-то казалось, что под оболочкой внешнего спокойствия клокочет неукротимая натура, жадно рвущаяся наружу и сдерживаемая лишь воспитанием и силой воли.
Но вот он поднялся на кафедру, заговорил и первой же фразой покорил Гирша.
– Грамматика похожа на мудрость жизни, – произнес Красницкий низким, чуть хрипловатым голосом. – И та и другая основаны на логике, и той и другой человеку свойственно пренебрегать.
Красницкий говорил медленно, и Гирш записывал все подряд. Он и представить себе не мог, что о скучных правилах грамматики можно говорить как о самом интересном в мире деле. К середине лекции Гирш полностью поверил Красницкому, а к ее завершению стал его горячим поклонником.
Прозвенел звонок. Лектор вышел из аудитории, студенты потянулись вслед за ним, а Гирш остался перечитывать записи.
«До сих пор я брел через английский язык, ориентируясь на ощупь, будто слепой через лес, – думал он. – А теперь словно глаза открылись. До чего же все красиво, ясно и четко».
– Эй, а на каком языке ты пишешь? – раздался над ухом голос.
Гирш поднял глаза и увидел рядом с собой студента с лицом, выражавшим крайнее удивление. Высокий, топорной работы парень, с приоткрытым большим ртом и большим лицом, недоуменно уставился на тетрадь, в которой Гирш записал на идиш лекции по английской грамматике.
– Это язык, который я сам придумал, – не моргнув глазом, соврал он. – И до сих пор никто на свете не смог прочитать, что я пишу.
Тут он был полностью прав, разобрать его каракули не смог бы даже прекрасно знающий идиш человек.
– А мне кажется, я уже видел где-то похожие буквы.
– Если кажется – перекрестись, – ответил Гирш любимым Коськиным выражением и захлопнул тетрадь.
После завершения второй лекции Гирш вышел из аудитории полупьяным. Голова была переполнена сладчайшим воздухом английской грамматики, а грудь высоко вздымалась от пережитого волнения.
В аудиторию он уже не вернулся. Пошел бродить вдоль Москвы-реки, вдыхая пахнущий рыбой ветерок и вспоминая ту или иную фразу Красницкого. Иногда он доставал тетрадь, пробегал глазами страницу-другую и снова бережно прятал на груди.
Раскрывшиеся глаза по-новому глядели не только на страницы английских книг, но и на все вокруг. Палило косматое от жара солнце, блестели купола церквей, город цветным, комковатым, вздыбленным скопищем домов стлался насколько хватало глаз, и это было так прекрасно, так удивительно и неповторимо, что Гирш то и дело утирал слезы умиления.
Вечером он отправился в Палашевский переулок. Окна в обшарпанном двухэтажном доме без палисадника были открыты настежь, из них несся шум возбужденных голосов. Дверь оказалась незапертой, Гирш вошел в большую комнату и остановился на пороге. Вокруг длинного стола, покрытого простой скатертью, в вольных позах расположились на дешевых стульях человек пятнадцать студентов. Кто в форменной тужурке нараспашку, кто в рубашке с расстегнутым воротом.
Угощение выглядело более чем скромным: большой самовар пыхтел посреди стола, а на тарелках лежали горки сухарей. Ни розеток с вареньем, ни нарезанных ломтиками лимонов; на скатерти были беспорядочно расставлены только стаканы с чаем, две дешевые фаянсовые сахарницы с кусками крупно наколотого рафинада и поднос с ложечками.
– А вот и наш новый товарищ! – Никки вскочил с подоконника и, подойдя, дружески протянул руку. – Знакомьтесь, Григорий Херсонский, почитатель английского языка и литературы.
Все приветственно зашумели. Спустя несколько минут Гирш сидел у стола, прихлебывал горячий чай, смотрел во все глаза и слушал во все уши.
Спорящие делились на две группы. От имени первой говорил студент в длинной, похожей на кафтан тужурке. Его редкие, льняного цвета волосы были взъерошены, серые глаза горели, лицо шло красными пятнами.
– Истинная цель жизни, – говорил он, размахивая в такт узкой ладонью, – и предмет подлинной любви – это Бог. Любовью я именую не пошлое физиологическое вожделение к самке, а пылающую, точно угли, страсть к совершенству, именуемому Богом.
Долгополый откашлялся, отер тыльной стороной ладони губы и продолжил:
– Это вовсе не тот Бог, которому молятся в наших храмах, и не тот, который требует, чтобы перед ним унижались, падая на колени. Это вовсе не грозный судия, в горних высях судящий живых и мертвых. Нет, это святой дух, живущий в каждом из нас, дух, который возвышается с возвышением человека; дух, возвестивший устами пророков мудрые слова священных книг, дух, вдохновляющий поэтов! «Певцы и музыканты – все мои источники в Тебе», – сказал царь Давид. Вот в такого Бога мы верим, такому кланяемся без унижения, такого призываем открыться миру!
Ему отвечал высокий, стройный парень с бледным лицом, одетый в щеголеватую рубашку, с искрящимися бриллиантовыми запонками. Он стоял, опираясь на спинку стула, и говорил, отчетливо произнося каждое слово:
– Отвлеченный идеализм, отвлеченная любовь и проза бытия – совершенно несовместные понятия. Идеальный дух не знает ни жизни, ни самого себя. И смысл жизни, и тайну любви, и смысл действия можно понять только через саму жизнь, через опыт любви и через испытание действием. Только совершенно отказавшись от трансцендентных рассуждений, душой и телом погрузившись в практическую толщу бытия, можно что-то понять в себе и в мире.
– Я против слепого поклонения действительности! – возражал долгополый. – Но человечество – это Бог, заключенный в материи. Его жизнь – стремление к свободе, к соединению с целым. Выражения его жизни – любовь, основной элемент вечного!
– Понять и полюбить действительность – вот назначение человека, – толковал щеголь. – Все, что разумно, то благо и прекрасно, а разумна лишь существующая действительность.
Гирш чувствовал себя круглым дураком. Он не понимал, о чем идет спор и почему ответы на возражения каждый раз уклоняются в сторону. Спустя пять минут ему стало скучно, и он принялся рассматривать студентов. Его внимание привлек смуглый, как цыган, человек, сидевший на подоконнике.
Он курил, жадно затягиваясь, пепельница рядом с ним была переполнена окурками. Его узкое худое лицо напоминало иллюстрации к английским романам о средневековых рыцарях. Рыцарей изображали томными, с сумрачными, суровыми глазами. Судя по чуть презрительной улыбке, кривившей тонкие, бескровные губы, цыгану тоже не нравились эти речи. Но он молчал, то и дело поправляя валящийся на лоб черный чуб.
Справа от него на подоконнике поблескивал тонкий стакан в серебряном подстаканнике. Между жадными затяжками цыган отхлебывал из стакана, делая это нарочито по-мужицки, но хлюпая куда больше, чем следовало бы.
– Счастье не в мираже, не в отвлеченном сне, а в живой действительности, – продолжал щеголь. – Бунтовать против реальности, топча в себе источник жизни, – преступление. Примирение с действительностью во всех отношениях и во всех сферах есть великая задача нашего времени!
– Любовь к Богу в ее всеобъемлющем смысле