скрылись за углом. Я одна на улице. Он начинает стрелять из автомата. Ему можно доверять. Он и себя убьёт, он ведь говорил. Я слегка бегу вперёд и опять оборачиваюсь. Он стреляет, и я улыбаюсь ему. Мы будем вместе и после.
«Что за противная баба она была…»
Что за противная баба она была…
– Как долго мы должны здесь оставаться? – это она спросила через час после их приезда. Ведь она кричала: «Ваканс! Мне надо на отдых!» Она, мол, весь год пропела, в подземелье. Это она так кабаре называла – подземелье.
Писатель, можно сказать, на жертву ради неё пошёл, отказался на несколько дней от жизни, которой жил годами! Отказался вставать в девять, делать в картонной кухоньке кофе, зубы чистить, пить кофе и записывать в дневничок впечатления прошедшего дня или мысли, родившиеся за ночь или родившиеся и прямо за столом, на скрипучем табурете. Отказался стучать на машинке до двух дня, потом тягать железки-гантельки, отказался суп куриный есть с селёдкой на закуску. А? Поехал ради неё на океан в Бретань! Ничего себе? На свежий морской воздух! Такая жертва, ай-яй-яй…
Надо сказать, что писатель тоже не ожидал увидеть там троих детей. Девочка-Яблочко была дочерью синеаста-киношника – знакомого писателя, в Бретань пригласившего. А вообще-то собирающегося фильм снимать по книге писателя. Он, конечно, может собираться – денег ему пока никто не давал. А двое других были дети подруги жены синеаста. Один – ползающий и орущий, другой бегающий уже и орущий головастик жизнерадостный, хоть и в раздражении щёки.
Домик на обрыве – одинокий и маленький – синеаст отснял в фильме. Это в том, где чокнутый один художник сходит с ума по ягодицам. Где ветер рвёт его одежды и холсты с ягодицами, а чокнутый читает поэмы, прославляющие ягодицы. Для роли ягодиц синеаст свою жену использовал. И не только и этом фильме.
В фильме про ягодицы берега не было. А в натуре – пожалуйста, сразу под обрывом с домиком был берег. Как коридор. По нему всё время шли люди – справа-налево или наоборот. Они мимо проходили не задерживаясь. Получалось, что это чумное место.
Когда синеаст привёз писателя с его противной бабой, было время отлива, и берег ещё походил на прилавок стола находок. Помимо вполне естественных водорослей на берегу тут и там торчали всевозможные пластиковые продукты цивилизации. Наша девушка, та, что противная, тоже была продуктом цивилизованно-индустриального города и на природе себя чувствовала дико потерянной. Она и смотрела на природу во все глаза.
В море – далеко от берега-коридора – стояла белая голая баба. Даже издали на неё глядя, можно было уверенно сказать, что она не француженка. Не потому, что во Франции нет больших женщин, но большущесть всё-таки не присуща французам. Потому они и любят преувеличивать: деньги на сантимы, то есть в миллионах, считать. Или уменьшать – приветствовать желание советских республик отделиться, тогда все маленькими станут, как Франция; боятся воссоединения Германии, а то там получится 80 миллионов, а во Франции только 55… Большая баба, с белой, не поддающейся загару кожей, наверное, была шведской коровой – с топорщащимися, как боеголовки, сиськами, с глобулярным животом над треугольничком фигового листа. Она приседала в море-окияне и руками поливала море на свои груди, на плавно свои покачивающиеся незаряженные снаряды. Эта голая была как Откровение. Не потому, что наша девушка никогда голых не видела.
Ещё в Америке Франция ей представлялась коллажем из снимков: сногсшибательная шляпа – мода, Сартр в очках – литература и культура, гибрид из Азнавура и Далиды[147] – потому что французский рок в Америке не знают, «Перье» – эту воду стало очень модно пить в конце семидесятых в Беверли-Хиллз и… обязательный кусок голого тела. И не просто, а груди женской на Французской Ривьере. Во Франции можно было быть голым! И всегда, когда показывали – у-у-у, проклятый ящик! – Францию и её знаменитостей, где-то с краю кадра мелькала голая сиська.
Наша девушка – называть её бабой после голой большой как-то уже не хочется – лет одиннадцать назад впервые собралась во Францию. И одна из сцен, ею воображаемых, была именно вот этим клише – Французская Ривьера, и она с голыми своими грудями. Приехать ей удалось только шесть лет назад, так что за те пять лет неприезжания с нашей девушкой случилась куча всякой всячины для других рассказов – и среди всего прочего то, что её кипятком обварили. Только не представляйте себе уже заготовленных в сознании образов изуродованных вьетнамцев, иранцев, афганцев…
Вот она надела красивенький купальничек с заклёпками металлическими, и нигде не было видно следов обваренности. Н-да, поэтому она и купальник надела, а не пошла, мотая голыми грудями и подрагивая животом! И то, и другое у неё было тронуто пятнышками от ожогов. Ей, правда, один художник-неудачник уверенно говорил, что у всех породистых собачек брюшки меченые. Но что ей, не собачка ведь она, даже если по китайскому гороскопу и собака, да и художник – неудачник. Так что – во Францию приехала, на морское побережье тоже, а сиськами не подрыгаешь.
Никто об этих её грустных мыслях не догадывался, конечно. Что, вы бы стали ломать себе голову, почему она сделалась раздражённой, а? Почему она уже хочет обратно – стали бы? Посмотрели бы на неё сами раздражённо – длинноногая, большеротая противная баба! – подумали бы. Избалованный продукт цивилизации! Писатель – между прочим, инженер человеческих душ – тоже думал, что она противная. Помимо этого – или благодаря этому – он не оставался к ней равнодушным, ну и её, противную, не оставлял.
Они, значит, опустились на берег-коридор, где кроме проходящих мимо сидела никуда не двигающаяся группа и с ними жена синеаста. Ягодицы и груди её были в купальнике, так что нашей девушке полегче стало. Синеаст поцеловал свою жену и, потягиваясь, глядя на море-окиян, стал повторять «агреябль»[148], мило. И наша девушка с писателем тоже подумали, что очень всё мило здесь, и запах с гнильцой – от водорослей – как в Париже, когда идёте мимо ресторана, специализирующегося на морской пище, а рядом воняют авто – здесь был аутентичным. Ну, они походили по мокрому песку, поглядели вдаль (это девушка писателю всё говорила: «Гляди вдаль, это полезно для глаз!»), потаращили в общем глаза; и на большую шведскую корову, между прочим, писатель тоже поглазел как на чудо. Потом все стали собираться обедать: «До свидания… до завтра… приятного аппетита… это