Марухи у тебя не будет.
— Ну да, — засмеялся Иволгин.
Брагина тоже засмеялась и пошла вдоль стоянки самолетов. В непомерно большой для нее технической куртке, в присмаленных валенках, с сумкой, она и в самом деле напоминала цыганку-гадалку. Удаляясь, она приветственно помахивала рукой механикам.
Кухарь еще не вернулся. Машину Иволгина готовил техник звена. А выстраивал курсантов сержант Самсонов. То, что сейчас не было в строю Самсонова, и то, что, как показалось Иволгину, курсанты ответили на его приветствие недружно, опять остро напомнило о случившемся вчера. И он, бегло всех оглядев, сказал:
— Кто не желает работать со мной, а может, теперь боится летать — выйти из строя!
— А можно без шуток, товарищ инструктор? — дружно спросили ребята.
Иволгин не знал, что им ответить. Потом нашелся.
— Можно, товарищи. Даже нужно…
Лишь после того как разъехались по воинским частям друзья Самсонова, Иволгину стало дышаться свободнее. А вскоре он принял новеньких. И теперь только во сне видел Самсонова и последний бой с ним. И когда видел, просыпался с больной головой. Но в стартовом пылу боль проходила быстро. Выруливая на взлетную полосу, Иволгин чувствовал себя бодрым, неистребимым и от избытка чувств ко всему, что с рассветом проявлялось в долине, напевал: «Мы врага встречаем просто. Били, бьем и будем бить!» А если он выруливал с курсантом на «спарке», то тем же бодрым голосом твердил тому:
— Главное — вовремя вышибить из головы мысль, будто у вас что-то может не получиться. Вместо этого вбейте себе побольше злости. И жмите. Жмите, как вас учили.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Старчаков действительно как личную утрату воспринял гибель сержанта Самсонова и длительное время ни в чем не находил успокоения. О Самсонове, о будущем высокообразованном и летающем комиссаре Старчаков всегда задумывался с той радостью, какая только может быть у пожилого человека, готовящего себе смену, смену в том деле, которое для него самого было дороже жизни. И вот все те его лучшие мечты и надежды пошли прахом. И Старчаков испытывал нечто подобное тому гнетущему состоянию духа, какое преследовало его в воинском эшелоне при эвакуации школы. После налета на эшелон вражеских самолетов, после гибели жены, матери его детей. Старчакова теперь еще грызла и совесть за горячность, с какой он на комсомольском собрании обрушился на Иволгина со своими поспешными выводами.
В этом непривычном для него подавленном состоянии Старчаков неожиданно, как никогда раньше, заскучал по своим детям. В феврале, в один из нелетных дней, замполит попросил у Парамонова разрешение съездить в Солнцегорск. Дорога туда через перевал была заметена снегом. Старчаков поехал поездом. До Солнцегорска он по воле случая ехал с курсантом Прянишниковым из их эскадрильи. Этот курсант, красивый, крепкий парень, командировался комэской к начмеду Лотоцкому. У Прянишникова что-то случилось со зрением. Сам он не жаловался, но инструктор и комэска вдруг стали замечать: Прянишников чудит на посадке. Так Парамонов и написал в сопроводительной записке для «Потоцкого: «…начал чудить на посадке».
Сочувствуя молодому парню, без пяти минут боевому летчику, Старчаков не счел за труд — пошел с ним к начмеду и попросил того обследовать Прянишникова без промедлений, помочь восстановить остроту зрения.
Замполит, оставив курсанта в кабинете Потоцкого, сам направился к дому Тюриной, у которой вот уже почти четыре года жили и воспитывались его дети.
Кому доводилось иметь дело с подполковником медицинской службы Потоцким, все заявляли: «Начмед лечит смехом», что было похоже на правду.
Давно разменяв пятый десяток лет, Потоцкий тем не менее не утратил юношеской прыти. Он мог развеселить кого угодно и своим видом, и хлесткой речью коренного заядлого одессита, и бесцеремонно-грубоватым, по беззлобным обращением с больными. Видом и манерами Потоцкий не внушал доверия. Даже если он надевал халат, то и тогда походил на долговязого лесоруба. Егo громадные, обросшие волосами руки, словно комариными укусами, были усеяны красными конопушками.
Халат он носил короткий, подрезанный выше колен — летом вместо кителя, зимой под шинелью — и всегда с закатанными по локоть рукавами. Разговаривал крикливо, подчеркнуто смягчая в речи шипящие.
— Шё ты пришел ко мне на себя жяловаться? Ты шё, не знаешь, шё Потоцкий не врач, а начмед? — Так подполковник встречал пациента и потом, сам улыбаясь, спрашивал: — Ну шё ты смеешься? Пришел — раздевайся. Шё-нибудь сделаем…
На прием к Лотоцкому неохотно являлись лишь те, кто придумывал себе болезнь: получить освобождение от работ и нарядов. Симулянтов он распознавал безошибочно и вылечивал тут же тем, что заставлял раздеться и, осмотрев, давал порошок, к нему пятнадцать капель воды, строго отмеренных пипеткой, и заставлял выпить. Порошки для симулянтов он приготовлял сам из сухих, мелко тертых стеблей полыни и носил с собой в банке из-под американской тушенки.
Прочтя записку Парамонова, Лотоцкий озадаченно хмыкнул. Он прекрасно знал: на языке авиаторов «чудить» при посадке — это серия грубейших «козлов», взмывания, высокие выравнивания самолета над землей и все вытекающие из этого положения, опасные для жизни пилота и машины.
Лотоцкий решил вначале сам проверить зрение курсанта. Ему показалось невероятным то, что Прянишников, курсант-выпускник, оторванный от истребителя в конце учебы, не проявляет никакого беспокойства.
Поставив его в кабинете в углу возле окна, Лотоцкий взял только что им полученную газету «Красная звезда», отошел к двери.
— Ну, Пряник, давай исповедоваться. Шё это такое? — спросил он, подтянув развернутую газету за углы к своему длинному подбородку.
Курсант улыбнулся.
— Газета, товарищ подполковник.
— Правильно! Так шё ты газету видишь, а землю, такую большую, не видишь? А какая — прочти.
Улыбка мгновенно сошла со сжатых губ экзаменуемого. Он долго всматривался, щурился, опять широко раскрывал глаза, силясь разглядеть хотя бы начальные буквы слов, но все напрасно. И как бы только теперь поняв, что он плохо видит, в отчаянии развел руками.
Лотоцкий — тоже.
— Да, Прянишников, плохи твои дела. Тебе теперь прямая дорога в обоз.
Другой бы курсант тут не смолчал: без пяти минут летчика списывают в обоз, списывают перед самой отправкой в боевую часть, на фронт. А этот, заметил Лотоцкий, только весь как-то внутренне затаился, уставясь в пол.
Подходя ближе, начмед свернул газету, сочувственно вздохнул.
— Ну шё ты раскис, парень? В обозе тоже есть место подвигу, были бы герои… А слышишь ты как? Меня сейчас хорошо слышишь?
Курсант кивнул. Лотоцкий отошел на прежнее место.
— А так?
— Отлично слышу, товарищ подполковник.
— И все-таки давай проверим слух. Закрой одно ухо. Отвечай быстро…
Понизив голос, Лотоцкий почти слитно произнес четыре слова: