что люстра над головой вспыхивала, как ночное солнце. Проезжавшие по Тверской редкие ночные ездоки видели человека в чёрном, окруженного сверканием.
Ушац, стоя под люстрой, будил свойственную его организму способность. Он накапливал гулявшую в крови ненависть, как электрический скат накапливает ядовитую молнию. Ненависть по капле сливалась в таинственный сосуд, размещённый не в сердце, а ниже пупка, в паху. Сосуд копил яды своих и чужих пороков, своих и чужих злодеяний. Яды превращались в луч, исходящий из паха. Ушац направлял луч вслед Ядринцеву, чтобы ненависть поразила его, руки онемели, глаза ослепли, дыхание прервалось, и машина, потеряв управление, перевернулась, вращая колёсами, скребя крышей дорогу. Ушац источал ненависть (как источает тьму каракатица), пока накопленная энергия не иссякла. Обессиленный, он сел на асфальт – люстра над ним погасла.
Дома Ушац сбросил шубу. Она легла, как волчья шкура оборотня. Ушац обрёл человеческий облик и вошёл в комнаты. Картина Целкова – розовый, со свинячьим пятачком, олигофрен. Гипсовая маска, снятая с мёртвого Иосифа Бродского. Медное блюдо из Иерусалима. Диван с подушкой, на которой сиживал Борис Немцов, и златошвея золотой нитью вышила отпечаток его ягодиц. На подоконнике с чёрным ночным окном фиолетовая цветущая орхидея.
Ушац подошел к цветку. Цветок таил волшебство, вдохновлявшее несравненных художников, поэтов и архитекторов. Его лепестки появлялись на картинах, витражах, костюмах, были воспеты в поэмах и песнопениях. Цветок новолуний, колдовских обрядов, греховных соитий. Ушац любил орхидею мучительной пагубной любовью. Она была балерина, была Ирина. Ушац потянулся к цвету и тронул его губами. Лепестки были нежные, влажные, слабо дрогнули, откликнулись на его поцелуй. Орхидея поцеловала его. Он раздвигал губами лепестки, проникая в сокровенную сердцевину. Лепестки не пускали, трепетали, он дышал на них, растворял их губами, шептал. Лепестки сладко вздрагивали. Он целовал твёрдые зелёные листья, плотные, как плавник, с отточенной кромкой. Целовал хрупкий стебель, над которым кипели фиолетовые соцветья, словно слетелись бабочки. Ушац чувствовал на лице их нежные биения. Он любил орхидею, а орхидея любила его. Он снял цветок с подоконника, прижал к груди и стал танцевать. Он танцевал с балериной. Они кружились на деревянной веранде, сырой от дождя, с одиноким золотым фонарём. Сена под фонарём струилась, сверкала. В ночной воде ныряли и били крыльями утки. Он целовал балерину в голое плечо, в тёплую лунку ключицы. Ушац целовал цветок, его листья, стебель, соцветья, жадно, грубо, мял губами лепестки, задыхался, пока не полыхнуло фиолетовое пламя. Бабочки, огромные, фиолетовые, вылетели сквозь чёрное стекло в морозную московскую ночь.
«Сапсан» уходил в Петербург во второй половине дня, и Леонид Семёнович Ушац успевал до отъезда повидаться со своим куратором Всеволодом Петровичем Морковиным, полковником того ведомства, которому надлежит многое знать и мочь, самому же оставаться невидимкой и обнаруживать себя в минуты общественных потрясений. На эту встречу позвал Ушаца Всеволод Петрович. Такие встречи случались у них время от времени по настоянию Всеволода Петровича в незаметной квартире двенадцатиэтажного дома в Свиблове. В эту квартиру, надышавшись морозного стального воздуха, позвонил Ушац, испытывая неприязнь к пригласившему его Всеволоду Петровичу.
Квартира была однокомнатная. Её редко прибирали. В ней была кровать, на которой не спали, шкаф, где не было костюмов, стол, на котором стояла дешёвая вазочка с искусственной, кладбищенской розочкой.
Всеволод Петрович, недавно с мороза, с сизым носом, с хлебосольной улыбкой впустил Ушаца в дом, помогая снять шубу.
– Какая у вас шуба, Леонид Семёнович. Вы прямо волк! Вас хоть сейчас красными флажками обкладывай!
– Вы уже обложили, Всеволод Петрович. Куда деться волку от волкодавов! – Ушац шутливой бравадой старался скрыть свою унизительную зависимость от Всеволода Петровича. Тот усадил Ушаца на стул, напротив окна, чтобы оно освещало Ушаца. Сам же, спиной к окну, рассматривал Ушаца. Тот подумал, что на допросах в лицо заключённому всегда направляют свет, следователь же остаётся в тени.
У Всеволода Петровича был большой хлюпающий нос, добродушный, слегка шепелявый голос, лоб в чёрных порошинках, словно его посыпали маком, и внимательный взгляд сельского учителя, в котором вдруг метнётся необъяснимое бешенство.
– Не переношу мороз, Леонид Семёнович, – жаловался Всеволод Петрович, хлюпая носом. – Родился на Урале, а мороза боюсь. Насморк, и голову ломит, след контузии.
– А где контузило, позволю спросить?
– А в Южной Осетии, в Цхинвале. Выручал миротворцев. Миной чуток зацепило.
– А я мороз люблю. «Здоровью моему полезен русский холод!» – молодецки крякнул Ушац.
– А в Израиле, небось, сейчас розы зацветают.
– Я русский человек. И в Израиль летаю желудок лечить, – Ушац усмотрел в замечании Всеволода Петровича антисемитскую подоплёку.
– Вот и я говорю. В России медицина никакая. Ноль! Приходится в Израиле зубы лечить.
На стене в пластмассовой рамке висела картина. Горы, водопад, альпийский домик. Ушац тоскливо подумал, сколь ненужно, нелепо, постыдно его пребывание в этой служебной квартире. Только что, ночью, любимая женщина умчалась от него с мерзавцем. И он не умел её удержать, не погнался за ней, а ждал наступление дня, чтобы откликнуться на повеление неприятного и опасного человека, контуженного на постыдной русской войне.
– Хотел сообщить, Леонид Семёнович. Моё руководство высоко оценило ваше сообщение о публицисте Александре Узорове. Вы проявили себя не просто как ценный «источник», но как аналитик. Ваши предложения рассматриваются.
– Узоров дезертир, перебежчик. Перебегает из окопа в окоп. Дайте ему хорошие деньги, и он будет работать на государство. Он стоит денег, поверьте.
– Вы правы, Леонид Семёнович, он «звезда». Ему нет равных. Чем плодить пресные патриотические сайты, лучше заплатить Узорову. Он разгромит своих сегодняшних покровителей. Подлец, но чертовски талантлив.
– В Петербурге, в гостинице «Гельвеция» гнездо либералов. Оттуда Узоров сеет ядовитые семена по всей России. Мне кажется, нужно присмотреться к хозяину гостиницы Янусу. У него обширные связи с иностранцами. Я еду в Петербург, остановлюсь в «Гельвеции» и присмотрюсь к Янусу. – Ушац был деловит, инициативен. У него и у Всеволода Петровича было общее дело. Оба стояли на страже государства. Эта мысль волновала Ушаца.
– Вы, Леонид Семёнович, повсюду желанный гость. Вас любит либеральная интеллигенция. Вы незаменимый «источник».
Ушацу была лестна похвала полковника. Его ценили в ведомстве. Чувствуя себя сопричастным ведомству, он обеспечил себе безопасность среди бунтарских течений и крамольных высказываний, которыми полнились интеллигентские кружки. Но он, известный галерист, изысканный ценитель, создатель «эстетики магического конструктивизма», был в глазах ведомства не более чем «источник». Его авангардный дар не находил применения, и это говорило о замшелости и недальновидности ведомства.
– На прошлой нашей встрече, Леонид Семёнович, я передал вам просьбу руководства присмотреться к Рему Аркадьевичу Пилевскому. Он стал очень осторожен в контактах. У вас к нему есть подходы.
– Я присмотрелся к Пилевскому, – Ушац строго взглянул на Всеволода Петровича.