разобраться, что к чему, – заметил Табунщиков церемонно, хотя зубы, опять-таки, никто не скалил. Команда, вкушая «Изабеллу», продолжала внимательнейшим образом его слушать. – Аристократия – власть благородных! – воскликнул Табунщиков, и над костром, подрагивая, вознесся его суховатый апостольский перст. – То есть в исконнейшем, стариннейшем значении этого слова. Заметьте – не знатных, не родовитых, как у нас это обычно переводится, а благо-род-ных! Именно благородство во все времена было подлинной, сокровенной сутью аристократии, ее предназначением, если хотите, а вовсе не все эти замки, титулы, сэры, пэры и кареты с рысаками. Эта роль была возложена на нее самой природой, самим родом человеческим в ходе общественной эволюции! Ибо потребность в благородстве, в нравственном идеале составляет пусть и не явную, но глубочайшую – фун-да-мен-таль-нейшую! – из потребностей человечества. А если есть потребность, то непременно должно быть сословие, могущее ее удовлетворить. Так потребность в дыхании на ранних этапах эволюции породила легкие, а потребность в полете – пару ястребиных крыльев. Потому-то я и утверждаю! – и над костром снова задрожал указующий перст. – Что аристократия в общественном организме всегда играла роль сердца – или, если господам богомазам угодно, – Табунщиков кивнул в сторону Жеребилова и Володи, – роль души.
Он клацнул зубами о кружку, не обнаружил в ней вина, осторожно подлил из бутыли и, подкрепившись, продолжил.
– Аристократия всегда была не только самой одухотворенной, подлинно рыцарской частью общества, но и мерою всех вещей для народа: остальные сословия равнялись на ее манеры и старались ей подражать. Все лучшие умы человечества вышли из аристократии, все лучшие художественные творения проникнуты ее идеалами. Само понятие о чести, о достоинстве, о благородстве было неразрывно связано в умах с фигурой аристократа. Аристократу, конечно, завидовали, его ненавидели иногда… Но даже самый вонючий простолюдин, самый грязный свинопас в глубине души понимал: вот каким надлежит быть человеку, вот он – перл творения! Да, свинопас обычно оставался свинопасом. Но само существование аристократии, сама идея благородства, которую она несла, не давали свинопасу еще глубже зарыться в грязь и совсем уподобиться свинье. Здесь-то и сидит корень всех зол! Та необъятная пропасть, на краю которой сегодня оказалась Россия, да и другие народы тоже – ибо это проблема всемирная, все-че-ло-ве-чес-кая! – является прямым следствием исчезновения аристократии. У общества отняли его сердце, его душу, и естественный порядок нарушился. Нет больше силы, воплощающей нравственный идеал! Теперь не то что свинопас, теперь министр с радостью в грязь окунается, да еще побольше под себя подгребает – дескать, хорошо, не надо больше стараться, благородство-то у нас отменили! А в обществе, где такие министры – будет что путное, а? Так-то, господа свинопасы! – закончил Табунщиков и торжествующе оглядел сидящих.
Реакция, однако, была довольно сдержанной. Слушатели молчали, тяжело, как булыжник, переваривая его слова. Первым пошевелился Бобышев.
– Но ведь не все аристократы были благородными, – возразил он осторожно. – Тут ты, по-моему, идеализируешь. Были ведь среди них и картежники, и убийцы, и распутники. Служанок своих за дверью тискали, пока жена не видит, родовые поместья пропивали. Не так разве? Тогда какое же тут благородство?
Бобышев хоть и не блистал эрудицией, всегда с интересом прислушивался к таким «ученым» разговорам, а иногда и сам принимал в них посильное участие. Пять лет, проведенные этим простым, а когда-то и неотесанным парнем, настоящим свинопасом, по выражению Табунщикова, за университетской партой, не прошли для него впустую. Ему вдруг всё стало любопытно – особенно в той разреженной, высокогорной сфере интеллекта, которой он когда-то пренебрегал. Впрочем, позицию в этих случаях он чаще занимал нейтральную и предпочитал все-таки больше слушать, чем говорить.
– Да, побухивали, – согласился Табунщиков, снова пробуя ноздрей цветочный букет из кружки. – И титьками бабьими не брезговали. И что? А разве сердце не болеет, как по-твоему? Разве не барахлят в нем разные желудочки с миокардами? Разве грудная жаба не стискивает? Да, отдельные аристократы теряли человеческий облик, возвращались в свинопасы, так сказать. Но совокупно, как группа, как рыцарский орден, они продолжали нести обществу нравственный идеал. И это, повторюсь, была ее природная, органическая задача! Интеллигенция в общественном организме играла роль мозга, крестьянство – пищеварительной системы, рабочий класс – мускулатуры, и так далее, и один орган физически не мог существовать без другого!
– Просто индийская кастовая система какая-то! – удивился Володя. – Там варны тоже воплощают различные части тела, только не человеческого, а Брахмы, Творца.
– Язычество, чистейшее язычество! – поддержал его Жеребилов. – Бог всех сотворил равными, а у тебя выходит, что одни заранее рождаются благороднее других.
– Про Бога ты Дарвину на том свете расскажешь, – вяло отмахнулся Табунщиков, прикладываясь к кружке.
Между тем Юра, стремительно набиравший алкогольную высоту, с жаром пересказывал Герману очередной эпизод своей кавказской эпопеи. Складная табуретка под ним угрожающе покачивалась, и Герман украдкой придерживал ее ногой.
– Сидят они в зеленке, притаились, в наших из минометов лупят – думают, не видит их никто! А тут я поднимаюсь из-под холма, при полном параде: что, говорю, не ждали, поросята! Подлетел я поближе, да как жахну по ним кинжальным огнем! Ну, скажу я тебе… В яичницу!
Юра находился в той стадии опьянения, когда воображение работает еще превосходно, а вот та область мозга, которая отвечает за подбор слов, уже не очень. Надо признать, эта область довольно часто подсовывала Юре что-то не то. Сказав про яичницу, он замолк и сам удивился тому, что сказал.
– В котлету! – поправился он поспешно и удивился еще сильнее.
– Так, стоп, Юра, какая яичница? Какая котлета? – покосился на него Табунщиков. – Ваш бой – что, в столовой происходил?
Табунщиков обладал уникальной способностью поддерживать два разговора сразу, как иной шахматист – вести игру на нескольких досках.
– Ну, этта… – защелкал Юра пальцами, смущенно опустив глаза. – Фарш? Ливерная колбаса?
Пальцы тоже были пьяны и щелкали как попало, не издавая нужного звука.
– В лепешку. Ты хочешь сказать, что расшиб их в лепешку.
– Точно, в лепешку, – кивнул Юра благодарно и опрокинул в себя вино.
– Погоди, – нахмурился Бобышев. – Я одного не понимаю. Как эта твоя вера в аристократию согласуется с коммунизмом? Дворянство это ведь, ну… враждебный класс.
– И правда, как? – усомнился Володя.
– А у него вообще ничто ни с чем не согласуется, – фыркнул Жеребилов. – Поговорить любим, вот и всё.
Последнее замечание Табунщиков пропустил мимо ушей, зато слова Бобышева заставили его преобразиться. Как только речь заходила о коммунизме, плечи Табунщикова расправлялись, а на лице появлялся отблеск нездешнего, праведного огня. Коммунизм был его альфой и омегой, его идолом, этаким золотым тельцом с горящей во лбу пятиконечной звездой.