собой чего сделает. Она может. Ранимая, чувствительная душа. Ты позаботься о ней.
– Конечно. Она мне дорога не меньше вашего.
– Уж конечно. Мне пустые обещания не нужны. Гарантии мне дай.
Дубров не успел придумать, какие бы гарантии устроили Лисаву, вошла Машенька. Ее щеки покраснели, и глаза как-то особенно блестели. Ему хотелось схватить ее и держать на руках так долго, чтобы она дышать перестала и все вокруг перестало. И дом этот старый, и Лисава с ранами на толстых ногах, и весь этот хутор с его жителями.
Машенька стояла в дверях и не решалась войти. Дубров первым сделал шаг, обнял ее. Она прижалась к нему, зарылась ему в грудь, и тут же стало мокро. И Дубров ощутил, как слезы щиплют глаза. Он глубоко вдохнул запах ее макушки. Как это возможно? Еще неделю назад он и думать о ней не мог, чтобы не чувствовать отвращения к самому себе, а теперь не представляет и секунды в разлуке. Что за наваждение на старости лет? Ее надо защитить. Любой ценой. От всех. И от себя в первую очередь. Никогда не причинить ей боли. Уж лучше умереть. Только не видеть ее страданий. Он чувствовал это и ненавидел себя за собственную слабость, но не мог выпустить ее из объятий.
– Я молилась за тебя.
Он крепче прижал ее, подумал даже, как легко ее сломать. Как легко прервать эти мучения. Одно движение, их учили в армии, и шея мягко хрустнет, тело повалится на пол. И он навсегда сохранит ее в своем сердце.
– Давай уедем, – сказал он.
Машенька согласилась.
Котовский ехал в плацкартном вагоне на боковой полке у самого туалета. Он сам выбрал это место. Ему хотелось ощутить весь ужас предстоящих дней в Москве. Всю дорогу, когда дверь не хлопала рядом с головой, он думал о маме.
– Выпьешь с нами? – спросили мужики рядом.
– Выпью.
Котовский слез со своей полки и сел за столик, на котором уже были порезаны колбаса, хлеб и огурцы. Кто-то разливал из термоса что-то ярко пахнущее спиртом. Котовский выпил залпом.
– Ну это не дело, – возмутился кто-то.
– У меня мать умерла.
Мужики помолчали и налили Котовскому еще.
– Помянем.
Горячая горечь растекалась по желудку, заполняла его, растягивала. Выпили еще. И еще. Он не помнил, как оказался на полу. Потом в туалете. Не помнил, как пришли полицейские и как увели его в другой вагон. Помнил только ощущение горькой тяжести внутри.
Забрал его дядя Толя, мамин брат. Вытащил полуживого из вагона и посадил в свою машину, дал воды и таблетку. Котовского стошнило на пол, дядя Толя не ругался. Дал еще воды и таблетку. И Котовский уснул. Проснулся на диване в такой знакомой комнате. Огляделся. Люстра с цветочными плафонами, цветочные портьеры, паркет елочкой. Здесь когда-то жили бабушка с дедушкой, а потом их не стало, и дядя Толя поселился, предлагал маме половину заплатить, но она отказалась. Говорила, что дядя Толя не сможет себе этого позволить. Квартира в сталинке на Тверской – разве может участковый терапевт заработать хотя бы на половину. Он и семью себе не может позволить. Мама была добрая. Отец не знал, что она подарила половину такого наследия брату. Если б знал, наверное, не позволил бы.
Котовский сел. Диван скрипнул. Ничего не изменилось. Все та же мебель, все те же картины. Пианино только нет. Мама играла и его учила. Котовский помнил «Лунную сонату» Бетховена. Но никогда не играл. А теперь ему вдруг захотелось сесть за пианино, мамино пианино, почувствовать клавиши, на которые мягко опускались ее пальцы. Но пианино больше нет. И мамы.
Он встал, сделал два шага и ухватился за стол, покрытый скатертью с вышивкой. Бабушка сама вышила. Постоял несколько вдохов, в голове прояснилось. Сделал еще шаг, и еще. Вышел из комнаты, прошел на кухню. Дядя Толя варил суп. «Так и готовит себе сам всю жизнь», – подумал Котовский.
– Привет, чемпион.
Котовский шагнул к дяде, обнял его и расплакался. Он долго не мог остановиться, и дядя не мешал, лишь слегка похлопывал по спине, как в детстве делала мама. Как ему хотелось ее так же обнять.
Похороны были тихими. Пришли друзья отца, мамин брат и несколько человек, которых Котовский уже не знал. Они появились в маминой жизни после него. Хорошо, что у нее были свои друзья. Всю жизнь она жила жизнью отца, дружила с его друзьями, обсуждала его работу, заботилась о его комфорте.
Котовский увидел отца только в поминальном зале. Он мало изменился за эти годы, только стало больше седых волос. Маму не отпевали. Краткая поминальная речь и крематорий. Ее накрасили и причесали так, как она никогда бы не сделала в жизни. Котовский не узнавал эту женщину и потому лишь слегка коснулся ее сложенных холодных рук с накрашенными перламутром ногтями. Отец тоже холодно простился. Поцеловал ее только дядя Толя. Только он позволил себе слезы.
Котовский не смотрел на отца, но чувствовал, как тот украдкой поглядывает. Выискивает в сыне что-то. Что-то противное. Что-то враждебное. Знает, что он убил мать.
Пепел отдали в скромной вазе. Такую она бы сама выбрала себе. Жила просто и ушла просто, никому не доставляя хлопот. Когда все закончилось, отец подошел к Котовскому и, не глядя в глаза, сказал:
– Мама кое-что оставила тебе. Приезжай завтра.
И он ушел. Не пожал руки. Не посмотрел в глаза.
Котовский гулял по Москве. По любимому родному городу. Он любил его всегда, никогда по своей воле не променял бы его ни на какой другой город мира.
В любимом баре он встретил кого-то из старых друзей. Они говорили и пили. Пили и смеялись. И Котовский врал о себе. О том, что много лет уже за границей, приехал лишь проведать родителей, порешать кое-какие юридические вопросы. Наврал еще про что-то. И до утра они веселились. А та, что осталась в Богданове, ему писала. Но он веселился с другими. Не такими, как она.
На следующий день после капельницы дяди Толи Котовский вошел в лифт, нажал десятый и каждый этаж отсчитывал ударами в висках. Дверь была открыта, он разулся. На полочке все еще стояли мамины любимые прогулочные туфли. Она так и не признала право женщин носить кроссовки в повседневной жизни.
Котовский-старший ждал в своем кабинете. За большим дубовым столом он перебирал бумаги. Он сделал это давно, но теперь нервничал и старался чем-то себя занять. С потерянным видом перекладывал по столу папки, блокноты и книги. В кабинете ничего не изменилось. Ковер, кожаный диван, как у Жеглова, книжный шкаф, из которого никогда не брались книги,