сюда как попало.
На улице шел дождь, и в помещение набивалось все больше и больше народу. Входили мокрые, молчаливые, злые. Лезли инвалиды с котомками, бабы с узлами.
По путям от фронта и к фронту проходили эшелоны.
Василий не спал.
Было тревожно и грустно. Голова — будто свинцовая, тяжелая. Настя… Он не разбирался, не пытался оценить что-либо, а только чувствовал, что плохо ему, неприятно, обидно. И вообще так, что не выразишь словами. А если б можно было по-другому! Ведь любит его Настя! Ну и что из того, что любит?
Неподалеку от Василия сидела женщина, еще совсем молодая годами, но будто зачерствевшая, отвердевшая и внешне, и нутром. Она сидела ровная, безразличная ко всему окружающему. Голос у нее был жестяной, грубый. Она говорила отрывисто, не оборачиваясь, не глядя на собеседницу, и слова падали, как кирпичи.
— Сколько же ты там пробыла? — спрашивала соседка.
— Три.
— А теперь куда?
— Домой.
— До дома-то далеко?
— Нет. Из Торковичей.
— Наших там, наверное, еще много?
— Много. И в Латвии есть, и в Германию угнали.
Они умолкли. На улице лопотал дождь. Булькало возле самых дверей. Тянуло оттуда сыростью и обволакивающим холодом. В помещении как-то все притихли.
И вдруг эта, торковичская, запела своим дребезжащим, простуженным, металлическим голосом:
Надоели мне бараки,
Крыши деревянные,
А еще больше надоели
Немцы окаянные.
Она пела, сидя все в той же окаменевшей, неподвижной позе, не замечая окружающих, будто и не было здесь никого, и пела так, будто говорила кому-то, кто стоял далеко, но мог услышать. Или будто говорила она сама с собой:
Мне платья новые не шей
И в ленты не раскрашивай,
Если любишь, как любил, —
Ни о чем не спрашивай.
Перестала петь — и та же ночь. И шум дождя. И бульканье воды у дверей. Только на душе такое, будто присутствовал при операции. Или на похоронах…
И неожиданно на улице, под окном, рявкнула гармоника. Лихо, задиристо. Мелькнули огоньки цигарок, и в помещение вошли трое. Три подростка в накинутых на плечи пиджачках.
— А ну, вставай, крещеные! И нехристи тоже. Билеты будем выдавать! — крикнул передний, и его приятели дружно захохотали.
Он заиграл на гармони, разом разбудив всех и заорал дурашливо:
— А моя милка — не кобылка, не подладишь при езде. Девки, которые тут порченые, пошли, погуляем!
Он оглянулся на приятелей, те кивнули ему, гогоча.
— А вон, Мишка, какая дроля сидит! — указал один на торковичскую.
Она единственная из находящихся в помещении не обернулась к вошедшим, была все так же пряма и безразлична ко всему. Гармонист подошел к ней и нарочито небрежно обнял. Она не шевельнулась, будто не почувствовала.
— А ты ее щипни, где помягче, да на бочок ее, — веселились парни. Гармонист, кривляясь, прижался к ней, положив голову на плечо.
— Ну-ка, потеснись, — вдруг все тем же безразличным металлическим голосом сказала она и, приподнявшись, одной рукой, как отодвигают стул, отодвинула гармониста. — Еще, еще.
Паренек нерешительно отступил на шаг, недоуменно ухмыляясь. Она наклонилась чуть-чуть вперед, зажала нос двумя пальцами и громко, на все помещение, сморкнулась гармонисту под ноги. Села на место в ту же прежнюю каменную позу.
Пареньки растерянно переглянулись:
— Хы!..
И сразу же все показное, наигранное, бахвалистое разом исчезло. Они потоптались, потоптались, пошмыгали носами. И чувствовалось, что они еще совсем мальчишки, юнцы, молоко на губах не обсохло.
— Ну что, здесь будем ночевать? — спросил тихонько один.
— Да нет, пойдем куда-нибудь, — нерешительно и грустно ответил ему другой.
— А куда пойдем-то?
Они помедлили, поежились и, вздыхая, ушли под дождь.
«Может быть, уехать куда-нибудь? — думал Василий. — Страна большая, уехать отсюда навсегда, чтобы не видеть никого знакомых, не знать ни о чем, все позабыть?»
От неплотно запертых дверей веяло холодом, ребята поплотнее лепились к Василию. В темноте шептала женщина, тихо, неторопливо рассказывала притихшему ребенку:
— Подвели Иванушку-богатыря к котлам. В первом котле — холодная вода, во втором котле — кипяток, а в третьем — расплавленная смола. Сначала прыгнул он в холодную воду, из нее — в кипяток, а потом — в расплавленную смолу. Во всех трех котлах побывал и вышел оттуда жив и еще краше, чем был. Все ему нипочем, Иванушке-то, что бывает и не евши он, и не спавши… Призадумалась тут баба-яга… Ты спишь или слушаешь?
— Не сплю.
— Ну вот, слушай. Значит, побывал он и в холодной воде, и в горячем кипятке…
К утру поутих дождь. За окном просинело. Василий вышел на улицу. Не хотелось будить ребят, но надо было, он опять спешил. Под привокзальными тополями, неподалеку от дверей, стояла торковичская девушка, скрестив на груди и зябко прижав к себе руки.
— Не спите? — спросил ее Василий.
Она внимательно посмотрела на него, прикрыла сухие острые глаза и молча покачала головой.
— Мне тоже не уснуть, — сказал Василий.
Она отошла от Василия и еще долго стояла в стороне, все так же зябко обхватив себя, не шевелясь, глядя на свинцово поблескивающие, убегающие в туман синие рельсы.
7
Как ни торопились, но лишь к полудню Василий и его попутчики получили зерно, попробовали на зуб, понюхали — не слежалось ли, — рассыпали по мешкам и двинулись в обратный путь.
Может быть, потому, что лямка у мешка была узкой и твердой, или потому, что Василий нес только на одном плече, он до крови стер на нем кожу. Василий подкладывал под лямку пилотку, скрученные пучки сена, но это не помогало.
Ребята шли теперь медленно, молча.
Пока были на большаке, с надеждой поглядывали назад, не пойдет ли попутная машина. А теперь шли проселками, на которых уже давно не было колесной колеи. Часто отдыхали. Сбрасывали с мокрых, потемневших спин мешки, и сами падали здесь же. Тело делалось вдруг необычно легким, непривычным. И даже дышалось легче. Вот так бы и лежал, и не поднимался. Только спину еще долго не удавалось разогнуть.
Разговаривать начинали, лишь отдохнув.
— В Заречье трофейный немецкий конь остался, здоровенный, как печка. Ни «тпру» ни «но» не понимает. Запрягли пахать, а он как попер. Плуг не успели вывернуть, за камень зацепился, так по ручки в землю и ушел, конь даже на задние ноги сел. А через неделю сдох, не выдерживает нашего харча и работы. Большущий, а слабый. Наши вроде бы и поменьше, и потощее, а выносливее.
— Василий, а правду говорят, что школу опять откроют, учить будут?
— Конечно, правду, — отвечал Василий уверенно, хотя и впервые