истории СССР, ходил и ходил весь день по городу, пока не устал вконец, и мне стало грустно. Я пришел в общежитие. Алик получил «четыре» и лежал на кровати — сокрушался! Он отвечал той молодой женщине, она все улыбалась и слушала, а если долго отвечать, всегда можно обнаружить пробелы в своих знаниях. Так оно и вышло.
Я сбегал в магазин, и мы распили бутылку противного портвейна.
Я спросил:
— Где Зоя?
— Я хотел у тебя спросить, — сказал Алик и с таким видом, что я увидел — ему и тут не повезло. И я подумал хорошо о Зое. И почему ей не быть настоящей, какая она есть? Она возмужает и обретет вместо модных замашек прелестную простоту и женственность. И все будет хорошо. Прощаясь вчера в коридоре после кино, она посмотрела на меня так… Я не знаю, как выразить. Томас Манн говорит: «Красота не обходится без капельки лжи». Так она и взглянула, в эту минуту капельками лжи были ее глаза, они выражали любовь, и я обвил ее руками и поцеловал, и она, смеясь, убежала своей подпрыгивающей походкой. Зачем ей это было нужно?
Зои я не видел и на следующий день. На третий день она вошла и сказала:
— Филипп! Я улетаю. Счастливо тебе!
— Сейчас?
Сочинение она написала на «три». Это все равно что «два», сказала она. Я поехал с нею в аэропорт. Я первый раз ходил по аэровокзалу, я еще не летал. Она говорила, что, если правду сказать, она первый раз в жизни по-настоящему несчастна.
Что же нас тревожит и мучит? Чего же не хватает нам для счастья? Неприкаянность юности! А потом? А потом — ведь лучше не будет. Она шла среди женщин и мужчин к самолету, юная, красивая и, как казалось со стороны, самая счастливая на свете!
Глаза у нее цвета вишни. В школе ее звали Вишневой Косточкой. Я заметил: я думаю о ней, как об умершей. Она улетела в небо. И одна разлука мне напомнила другую.
Сколько я ни думаю о Ленке, что разлучило нас, я не могу понять. Неужели эта моя детская мечта о великой жизни? Был чистый безветренный день в ерга (рыбацкий лагерь-стан во время кетовой путины), за лугами, над стогами вдали поблескивал Амур. А недалеко у дубовой рощи темнел длинный узкий залив, где и обитали «динозавры». И хотя в пятнадцать лет детские страхи исчезли, но странное чувство мира во мне осталось, и мне снова становилось жутко, как в раннем детстве. Рыбаки на огромных лодках, прицепленных к катеру, делали заплыв за заплывом, бригада за бригадой, работа шла круглосуточно. Шла кета! К вечеру Амур словно вышел из берегов — засверкал по всему горизонту. То тут, то там загорались красные и зеленые огни. Белый теплоход, весь розовый от заката, прошел медленно, как мираж. Мы с Ленкой ходили, ходили… Смотрели на лодки, полные кеты, собирали витые двустворчатые ракушки на прибрежном песке, сидели в палатках, ели пряники и уходили далеко в сторону от лагеря. Было холодно, было грустно и хорошо. Я говорил:
— Лена, может быть, наши мысли летят во Вселенной, как свет звезд?
Она молча смотрела на звезды — они едва загорались и гасли, пока не наступила ночь и звезды крупно и густо засияли в беспредельном небе. Я говорил:
— И, может быть, там есть такие существа, для которых наши мысли и желания — те же ветры и дожди?
Лена шла рядом со мной и молчала. Вернулись в Орон мы ночью. Я взял с собой только соленой икры, а Лена привезла большую корзину кеты, я ей помогал нести. Она зажгла керосиновую лампу в летней кухне и занялась разделкой рыбы. В полночь пять кетин уже лежали в бочке, густо посыпанные солью. Она была деловита, но мне все казалось: она глубоко несчастна, или я был глубоко несчастен. При тусклом первобытном свете керосиновой лампы я пускался в рассуждения о возможности дружбы, любви между нами. Ленка слушала меня внимательно, иногда искоса взглядывая на меня или сдувая локон со лба, нож в ее маленьких руках ходил безостановочно, вспарывая полное брюхо кеты, вынимая прозрачную груду розовой икры. И было странно: как будто мы бедны, мы живем в тесной мазанке в полутьме, может быть одни на земле.
— Филипп, — спрашивала Ленка, — разве мы не друзья?
Да, но я, верно, говорил уже о любви… из школы мы возвращались прямо через лес, весь опавший и безмолвный. Над могилой сияло лицо Ани… Глаза у нее пристальные, лицо узкое, светлое, губы длинные, тонкие. Аня мне всегда казалась русской с едва приметным налетом нанайской женственности, в которой есть стыд, беззащитность и скрытная нежность.
— Что, Филипп? — спрашивала она.
Зимой ее могила вся под снегом, только столбик стоит с фотографией под маленькой крышей.
— Что, холодно? — спрашивала она.
Весной, когда вокруг здесь цветут ландыши, она молчала. На лице ее появлялось что-то жалкое. Всего лучше она глядела на мир в осеннюю непогоду, желтые листья клена создавали вокруг ее лица уют.
Лена смотрела на меня, и мы шли дальше. Земля примерзла, в следах людей, что прошли здесь в осенние дожди, белел лед… Мы наступали на лед, и лед со звоном рассыпался. Солнце село. На западе лилово-красные куски туч ярко горели, и уже поблескивали первые звезды. И она сказала: «Ты же моя первая любовь, Филипп!»
5
Главный экзамен для меня сочинение. На аттестат зрелости, к своему ужасу и ужасу всей школы, сочинение я написал на «три». Но как готовиться к такому экзамену? Я не знал, что делать. Я просто ходил по городу, был в ЦПКиО и в Приморском парке. Я ходил и там, где никто меня не мог слышать, пел вполголоса, напевал песенки Евгении Борисовны или выстукивал мотив палочкой по стволу дерева или решетке моста… Это был испытанный способ пережить тревогу, преодолеть себя или, словами Пушкина, сохранить к судьбе презренье:
Снова тучи надо мною
Собралися в тишине;
Рок завистливый бедою
Угрожает снова мне…
Сохраню ль к судьбе презренье?
Понесу ль навстречу ей
Непреклонность и терпенье
Гордой юности моей?
Пришел в общежитие поздно и сразу лег спать.
Я лежал на спине, потом перевернулся на левый бок, мне стало хорошо. Теперь — на правый бок, вот сейчас и засну… Ведь это испытанный прием!
Не заснуть. Во тьме мои глаза широко открыты, я вижу себя сверху.