нищий, просящий ночлега. Затем придумывал, что будут ему говорить не узнавшая его жена и две его дочки, которых он сильно любил, – Гарифя и Мигрифя, и как потом он признается, кто он, как все обрадуются ему. Не знаю, удалось ли ему проделать эту комедию: он вышел из роты раньше меня. <…>
Злая иллюстрация
Интересный субъект, о котором я хочу рассказать, – Арефьев. Отец его служил на Ладожском канале, и мальчик получил обучение в школе ведомства путей сообщения; родители его рано умерли. Оставшись сиротой, выйдя из школы, он поступил на службу на том же канале. Это был юноша с нежным сердцем. Однажды, играя со сверстниками, он бросил камень, нечаянно попал в голову гуся и убил; это его глубоко огорчило, он взял гуся на руки, расплакался, целовал гуся и прижимал его голову к своей груди.
Молодого, малоопытного юношу приютила к себе на квартиру одна состоятельная девица, которая была несколькими годами старше его. Она его очень любила, шила ему белье, кормила, одаривала, отвлекала от дурных знакомств и спасала от увлечений. Впоследствии он всегда считал себя ей много обязанным в духовном отношении. За какую-то дерзость, сказанную начальству, его перевели из ведомства путей сообщения в армию. Он попал в полк, стоявший далеко от Ладожского канала, и должен был расстаться со своей покровительницей. В полку его зачислили в канцелярию писарем. Тут он стал задумываться над «проклятыми вопросами». Он наблюдал над жизнью офицеров и сравнивал их с собой. Почему они поставлены в привилегированное положение? Нашелся в канцелярии другой писарь, который стал разделять его мысли. Они много беседовали и критиковали тот строй, которому поневоле должны были подчиниться, и, не находя выхода из этого строя, они пришли к мысли, что не стоит жить.
Они уговорились покончить с собой, в назначенный день взяли ружья, вышли из города и направились к лесу. Войдя в него, они разошлись, чтобы на некотором расстоянии друг от друга застрелиться. Оставшись один, Арефьев услышал выстрел – это его товарищ убил себя. Арефьев был охвачен испугом, он не мог последовать примеру товарища и возвратился в город.
Никаких либеральных книг он не читал. Его критика – доморощенная, самобытная. Она воспитала в нем слабую ненависть к привилегированному классу; эту ненависть он проявлял и крупными и мелкими выходками: например, офицер входит с улицы в прихожую, видит тут стоящего писаря Арефьева, подходит к нему, становится к нему задом и молча подставляет одно плечо; нижний чин должен понять, что офицер приказывает ему снять шинель. Арефьев снимает шинель и бросает ее на пол к ногам офицера.
Канцелярия прежде – это был офицерский клуб. Офицеры набивались туда поболтать о новостях. Все стулья заняты писарями, так что офицерам приходилось стоять. Уставши, они поджидали, не выйдет ли какой писарь из комнаты, и тогда торопились захватить стул. Вернувшийся писарь видит, что стул его занят, и не смеет взять у офицера стул. Но Арефьев не стеснялся, он говорил офицеру, что ему нужно докончить срочную работу, и, когда офицер оставлял стул, он садился на него, закуривал папиросу, разваливался, задрав нос кверху. Но таких проявлений злобы ему было мало. Он постоянно собирал справки о злоупотреблениях начальства и устраивал доносы. Для него было величайшее наслаждение упечь начальника.
Иногда во время благодушной беседы арестантов ему говорили: «Ты, Арефьев, злой». Он с радостью подхватывал эти слова: «Да, я злой», – говорил он и начинал рассказывать, как он своими доносами подводит своих начальников под суд, но у него злоба была направлена только на стоящих вверху.
Когда начались школьные занятия, мы с ним сблизились. Я нашел в нем человека, страстно восприимчивого к знаниям. Он с жадностью прочитывал все, что ему попадалось. Сколоченные деньги он стал употреблять на выписку популярных книг по естественной истории, рекомендованных мной, словом, проявил такую же алчность к книге, как тот молодой скопец, с которым я познакомился в омском остроге и о котором я уже писал выше.
Мне он казался очень восприимчивым к добру, у него было мягкое сердце. Если его протест против неравенства классов выливался в неприятные формы, то это надо приписать тому, что ему не довелось в жизни читать книг по политической литературе. Если бы он хотя немного познакомился с последней, он бы понял, что его поступки были только местью и удовлетворением личной злобы, ни на шаг не изменяющей положения дел. Он ко мне выказывал глубокую преданность, и мне не хотелось потерять его из вида по выходе из тюрьмы. Сам он также выражал желание не расставаться со мной, ему очень хотелось бы обзавестись домохозяйством, особенно ему нравились овцы; он все время фантазировал, как он впоследствии заведет стадо барашков, как они с блеянием каждый вечер будут возвращаться с поля в усадьбу. Он спрашивал меня, где я поселюсь, когда получу свободу; если в Сибири, то и он пойдет туда, чтобы поселиться около меня.
Когда солдат выходит в отставку, ему выдается для постройки усадьбы необходимое количество леса в той губернии, на поселение в которой он изъявляет желание. Арефьев хотел свое право на лес предъявить в той сибирской губернии, на которую я укажу. В Иркутске жил мой друг казачий полковник Нестеров. Я пообещал Арефьеву дать письмо моему другу. Я сказал ему, что этот друг так меня любит, что, получив от меня письмо, примет его и обласкает, как родного человека. <…>
Я, сибирский публицист, всегда возмущался равнодушием к интересам сибирского населения, которые проявляли защитники ссылки. И вот я, водворяя Арефьева в Иркутск, как бы нарушал долг перед своей родиной. Я, конечно, оправдывал себя тем, что переселяю человека, попавшего в тюрьму по несовершенству закона.
Мы трогательно простились с Арефьевым, когда он получил свободу из тюрьмы. У него для денег был миниатюрный замшевый кошелек, который делался пузатым при набивании мелочью; я называл его паучком, потому что он походил на брюшко паука. Уходя в полк, он купил мне новенький серенький такой же величины кошелек. Я ему дал письмо к Нестерову и, признаться, не совсем верил, что Арефьев останется верен нашему уговору.
Спустя несколько лет, я получил от Нестерова письмо, что к нему явился с моим письмом Арефьев. Мой друг, действительно, принял колониста ласково, как я и ожидал. Он поселил его в своей квартире и отыскал ему в городе хороший заработок. Словом, Арефьев был принят как родной человек. Когда Нестеров ближе познакомился с Арефьевым, он был им подкуплен так