ни читателями.
После войны Роман Николаевич станет маститым писателем, отцом-основателем советского шпионского детектива – этот жанр будет призван воспитать советского человека, однако Ким, как и раньше, будет рассказывать о своем – Японии, Китае, буднях разведчика, «кухне психологической войны». «Тетрадь, найденная в Сунчоне», «Агент особого назначения», «По прочтении сжечь» и другие – к началу 1960-х годов совокупный тираж его книг будет приближаться к миллиону экземпляров.
Спустя почти сто лет собранные здесь сообщения Кима служат нам источником альтернативного, параллельного знания о Японии, в равной степени удаленного и от скудных сведений в советской печати, и кабинетной учености, и травелогов путешественников, очарованных японской культурой и потому мало что в ней разобравших.
Роману Киму, «человеку, имевшему три родины и ставшему игрушкой в руках судьбы»[3], суждено было оказаться в самом центре конфликтов Японии и России, старого мира с новым – конфликта с самим собой, наконец, литератором-японофилом и сотрудником советской разведки.
Несмотря на явную ангажированность автора, отрывистость повествования, обилие путаных подробностей, безызвестных имен, забытых аббревиатур, загадочных пассажей и общий туман войны, в изложении Романа Кима Японию видно удивительно ясно и чисто.
* * *
Мы сопроводили этот сборник биографической статьей, составленной японоведом, журналистом и биографом Романа Кима Александром Кулановым.
Многое из написанного Кимом о Японии первой трети XX века будет далеко не всегда ясно сегодняшнему читателю. Эту книгу сопровождает подробный затекстовый комментарий, выполненный японисткой Анной Слащёвой.
Японские имена в книге не склоняются, авторские разночтения (Кикучи и Кикути) сохранены, материалы приводятся в оригинальной транслитерации «по Киму» – она основана на системе Спальвина (эн вместо иен, сьогун вместо сёгун) и предшествует общепринятой сегодня системе Поливанова, хорошо знакомой читателю.
Платон Жуков, Анна Слащёва
Три дома напротив соседних два[4]
(Описание литературной Японии)
Война, длившаяся много веков, была закончена ко второй половине XIX века. Географам-фактовикам удалось шаг за шагом отвоевать весь мир у географов-выдумщиков. Земной шар был открыт почти без остатка.
Географы-выдумщики вели свою родословную от Геродота, описавшего в своих путевых очерках никогда не стареющих гиперборейцев и невров, которые умели превращаться в волков; от Ктесия, подробно изобразившего диковинно-неприличное телосложение индийских пигмеев, и от китайских логографов – авторов многотомных описаний флоры и фауны никогда не существовавших островов. Древнекитайские очеркисты так внушительно врали, что император Вуди[5] даже снаряжал специальные экспедиции на эти острова.
Власть географов-выдумщиков держалась до тех пор, пока на картах были белые пятна неведомых земель, островки географического невежества. Белые пятна быстро таяли одно за другим, и к середине XIX века на глобусах осталось из них только два – полюсы.
Мир был разгадан, открыт, но не до конца. На Тихом океане еще оставалась страна, которая никого не подпускала к своим берегам, а неосторожные корабли пугала выстрелами из бомбометов допотопной системы на соломенных станках. Дело в том, что в начале XVII столетия правительство этой страны издало манифест: навсегда, навеки страна объявляла себя отделившейся от остального мира и закрывала свои двери. Крохотная щель была оставлена только для китайских и голландских купцов, которые, просовывая стеклянные изделия, парчу и штуцеры через нагасакскую бухту, передавали контрабандой сплетни о белом свете. По некоторым данным, в порядке сугубого исключения в 1709 году в столицу страны – город Эдо – был допущен английский капитан, некий Гулливер, ехавший транзитом из Лаггнегга. Но этот факт, сообщенный одним ирландским попом, требует научной проверки.
Все попытки завязать сношения с Японией кончались неудачей. Она упорствовала в своем грандиозном бойкоте. В мемуарах сьогунского премьер-министра конца XVIII века Мацудаира[6] сообщается, что считались предосудительными даже разговоры о чужих кораблях, проходящих в открытом море.
Неоправдавшиеся прогнозы
В августе 1853 года в порт Нагасаки вошли четыре русских судна во главе с фрегатом, на котором развевался адмиральский вымпел. Адмирал имел в своем распоряжении кроме шестидесятифунтовых бомбардировочных орудий и музыкального ящика, дедушки нашего патефона, комплект убедительных аргументов – уговорить чудаков вернуться на земную планету.
Однако дипломатическая звезда адмирала быстро потускнела над нагасакским рейдом. Местный губернатор и его чиновники кланялись, улыбались, угощали русских вареными пронсами, ланью и како-фигами, терпеливо слушали музыкальный ящик, сосали наливку, но когда речь заходила о деле, честно изображали из себя тугоухих или слабоумных. Не подействовал даже один из козырных ходов адмирала – показ тревоги на батарейной палубе с пальбой из пистонов: японцы ограничились тем, что изобразили испуг, а один из чиновников, особенно вежливый, упал в обморок.
Музыкально-шумовая дипломатическая конференция продолжалась с антрактами до января 1854 года. В конце концов адмирал плюнул, выругался по-морскому и приказал поднять якоря.
«Паллада» и ее подчиненные ушли из Нагасаки, а секретарю адмирала пришлось вместо составления досье об успешных переговорах заняться переписыванием первых глав дневника «Русские в Японии».
Сьогунские чиновники не смогли перешагнуть через свой страх перед западными варварами, в особенности перед русскими.
Во время нагасакской стоянки адмиральский секретарь писал в своем дневнике:
«Уж этот мне крайний Восток; пока, кроме крайней скуки, толку нет!»
«Мой дневник похож на журнал заключенного, не правда ли? Что делать! Здесь почти тюрьма и есть, хотя природа прекрасна, человек смышлен, ловок, силен, но пока еще не умеет жить нормально и разумно».
Пейзаж, который впоследствии заставит Лафкадио Хэрна[7] принять японское подданство, а посла Клоделя пойти на ряд дипломатических уступок[8], показался петербургскому скептику неправдоподобным, разрисованной декорацией, «непохожей на действительность».
Больше всего огорчили сердце секретаря сами японцы, которых он видел на палубе фрегата и на берегу гавани.
Старики-чиновники никакой симпатии, никакого сожаления не внушали. Опереточные бюрократы в штофных юбках, с безобразными косичками на макушке, были безнадежны. Но молодые переводчики – ондертолки-юноши[9], с дикой завистью смотревшие на книжные полки в кают-компании и на пушки, украшавшие палубу фрегата, вызвали снисходительное сочувствие писателя.
«Нарабийоси 2-й[10] (искаженное – Нарабаяси. – Р. К.) со вздохом сознался, что всё виденное у нас приводит его в восторг, что он хотел бы быть европейцем, русским».
«Кто победит: Нарабийоси 2-й с его тягой в мир или нагасакский губернатор в вердепомовых наплечниках?»
Гончаров грустно покачал головой и, вызвав в памяти тоскливые глаза молодого переводчика, написал в дневнике:
«Бедный, доживешь ли ты, когда твои соотечественники, волей или неволей, пустят других к себе или повезут своих в другие места?»
Гончаров не верил в счастье Нарабаяси и его сверстников. Прощаясь с японскими берегами, он был уверен в том, что сьогун еще долго будет держать страну взаперти, а Нарабаяси так и умрет в должности