под глазами, проступившие скулы — похудел, оказывается, за эти двое суток. Перебинтованные руки. Сгорбленные плечи.
Но дядя жив. Дядя стабилен. Дядя в бронированном внедорожнике, и шеф обещал. А шеф не бросал слов.
Семён вздохнул, отложил салфетку и повернулся к окну.
Метель. За стеклом крутилась белая каша, и фонари двора Диагностического центра превратились в мутные жёлтые пятна, от которых во все стороны расходились лучи, как на детских рисунках солнца. Снег валил так густо, что Семён не видел даже ворот — тех самых, через которые два часа назад уехали два чёрных внедорожника.
Он на секунду представил, каково сейчас на трассе. Два часа пути. Если метель накрыла и их…
Не думать. Шеф справится.
Рогов — спецагент, скорей всего водит как чёрт. Ордынская рядом, а она в последнее время… Семён поймал себя на том, что улыбается. Ордынская — та самая запуганная, вечно краснеющая Леночка, которая боялась войти в операционную без приглашения, — сегодня потребовала взять её в конвой. И шеф взял.
Люди менялись рядом с Ильёй. Все менялись. Он сам изменился до неузнаваемости, если сравнивать с тем увальнем, который год назад явился в ординаторскую с дипломом в трясущихся руках и искренней уверенностью, что ординатура — это когда тебе показывают и рассказывают, а ты смотришь и записываешь.
Он начал сматывать провод кардиомонитора — аккуратно, петля к петле, как учила старшая медсестра. Провод слушался, ложился ровно. Это могли сделать и сестры. Но он хотел это сделать сам. Процесс уборки его успокаивал сейчас.
Руки работали на автомате, а голова думала.
О дяде. О метели. О том, как будет выглядеть центр без шефа — день, два, может, неделю. Тарасов за старшего. Тарасов — глыба. Военный хирург, которого ничем не прошибёшь.
Но Тарасов — не Разумовский. Тарасов резал и шил. Разумовский видел. Разница между хорошим хирургом и гением в том, что хирург лечит болезнь, а гений видит, где она прячется.
Семён положил смотанный провод на тумбочку и выпрямился.
Кошка сидела на подоконнике. Полупрозрачная, мерцающая тусклым синеватым светом, едва различимым на фоне белого хаоса за стеклом. Изумрудные глаза были полуприкрыты, хвост обвивал передние лапы, и левую из них она методично, с глубокомысленной сосредоточенностью вылизывала.
Движения были плавными, грациозными.
Язык проходил по лапе снова и снова, от подушечек до запястья, с невозмутимым выражением, которое бывает у кошек, когда они хотят продемонстрировать всему миру, что заняты важнейшим делом и остальные их абсолютно не интересуют.
Семён стоял и… смотрел на неё.
— Почему ты не вышла провожать их? — спросил он тихо. — Фырка и Ворона.
Голос прозвучал странно в пустой палате, направленный к существу, которое, по всем законам нормальной реальности, не должно было существовать.
Шипа замерла.
Язык остановился на полулизке. Лапа повисла в воздухе. Изумрудные глаза медленно, с той невыносимой медлительностью, на которую способны только кошки, повернулись к Семёну.
Изумрудные глаза сузились. Медленно, расчётливо, превращаясь в две тонкие, светящиеся щёлочки. Кошачий прищур.
Оценивающий. Изучающий. Кошки смотрят так на существо, которое только что сделало что-то неожиданное и потенциально интересное.
— Потому что так надо, двуногий! — произнесла Шипа.
Глава 4
Голос прозвучал у него внутри.
Не в ушах, а глубже, за барабанными перепонками, в том месте, где мысли ещё не оформились в слова, но уже обрели звук.
Низкий, бархатистый, с ленивой снисходительностью, какая бывает у существ, привыкших к тому, что их не слышат, и застигнутых врасплох тем, что вдруг услышали.
Всего пара часов прошло с тех пор, как кошка сама показалась ему. Просто возникла: секунду назад подоконник был пуст, а в следующую на нём сидело существо с изумрудными глазами и смотрело на Семёна.
«Я привязала себя к твоей Искре», — заявила она без предисловий и разрешения.
Он пока еще не привык. Ни к ней, ни к тому, что она разговаривает.
У него накопилась уйма вопросов — что значит «привязала к Искре», как это работает, почему именно он, что вообще такое духи-хранители и сколько их.
Но Шипа на вопросы отвечать не желала.
Отворачивалась, вылизывала лапу, делала вид, что не слышит, или роняла что-нибудь вроде «не сейчас, двуногий» с таким величием, будто он посмел побеспокоить императрицу во время аудиенции.
Семён не давил. Осторожничал. Нащупывал подход, как нащупывают вену у тяжёлого пациента — мягко, терпеливо, без резких движений.
И вот сейчас она ответила.
Кошка на подоконнике смотрела на него.
Не так, как смотрят кошки на людей — вскользь, мимо, сквозь. Она смотрела в него. Изумрудные глаза, сузившиеся в щёлочки, буравили его насквозь, и Семён физически ощущал этот взгляд.
Четыре слова. Произнесённых не вслух — внутри его черепа, как будто кто-то подключился к частоте, которая раньше была только его.
Семён сглотнул. Облизнул пересохшие губы. Сердце колотилось где-то в районе горла, и он чувствовал его пульс в кончиках забинтованных пальцев.
— Я… — голос вышел хриплый, осипший. — Я же вижу тебя всего пару часов. С тех пор, как шеф уехал. И слышу. В голове. Мне все интересно — зачем ты это сделала?
Странный вопрос. Глупый, может быть.
Но единственный, за который он мог зацепиться в этом водовороте невозможного.
Шипа спрыгнула с подоконника.
Движение было текучим, невесомым — лапы коснулись плитки без звука, и зеленоватое мерцание, окутывавшее её силуэт, на мгновение вспыхнуло ярче, как вспыхивает лампочка перед тем, как перегореть. Хвост хлестнул из стороны в сторону. Раздражённо, отрывисто, как маятник, который сбился с ритма.
— Потому что я так решила, — ответила она. — Я открылась тебе и привязала себя к твоей Искре. Ты, может быть, этого не заметил. Потому что ты двуногий, а двуногие замечают только то, что можно потрогать, понюхать или положить в рот.
Она обошла его по дуге. Не приближаясь, держа дистанцию. Полупрозрачный силуэт скользнул по линолеуму, и Семён невольно проследил за ней взглядом, поворачиваясь всем корпусом. Только солнце было зелёным и ходило на четырёх лапах.
— Но ты ведь не ответила, — сказал Семён тихо. — По-настоящему. Почему ты не вышла провожать их? Фырка и Ворона. Они же свои.
Шипа остановилась.
Хвост замер на полувзмахе. Спина выгнулась, и Семён увидел, как по её шерсти прошла волна. Дрожь. Мелкая, быстрая, как рябь по воде от брошенного камня.
Кошка села. Аккуратно, подобрав лапы, обвив их хвостом. И надменность осыпалась с неё, как штукатурка со старой стены, обнажив то, что пряталось за ней.
— Потому что мне страшно, двуногий, — сказала Шипа, и голос в его голове стал глухим,