что всегда поражало: удивительная деликатность. Ни одного лишнего вопроса. Пожелаешь сам о себе рассказать — дело твое. А не станешь рассказывать, просто будешь сидеть молча — никто тебя не побеспокоит.
Ровная светлая жизнь пошла в Соленге. Никаких особенных событий. Разве только совсем непредусмотренные, и не то чтобы события, а так, черт знает что, бухалось в нашу спокойность, темнело на несколько дней все вокруг, чтобы потом еще светлее было.
Помню, слух прошел: Куб приехал.
— Что такое куб? — спрашиваю у Афони.
Афоня смеется:
— Куб — это наш начальник из управления. С меня ростом. Но толстый — вот и прозвали его Кубом. Как приезжает, так жди ночной тревоги. Ночью сирена, все паровозы наяривают, а Куб засекает время: за сколько минут народ соберется. Ну и для проформы опилки подожгут — пожар. Вот и бегут все как ошалелые: бдительность проверяет. Меня на войне никто не проверял, — ругался Афоня. — До Берлина дошел — доверяли, а эта гнида приезжает и проверяет. А наши-то знают все, вот и собирают народ перед пожаром, предупреждают, чтобы ложились спать в одежде, чтобы вмиг на комбинате быть.
Действительно, с приездом Куба жизнь в поселке будто бы преображалась: чистили снег, что-то убирали, в магазинах вдруг появлялось и мясо, и колбаса, а то и сыр голландский. Праздник. И школу мыли, и детей наряжали: а вдруг Куб заглянет в классы? И аптека суетилась. И милым женщинам в белых халатах пришла мысль в голову: воспользоваться ситуацией, чтобы отдельный ход в аптеку сделали, а поэтому они сами мою кровать на время поперек дверей с шуточками да прибауточками придвинули: как войти в аптеку, пусть Куб поглядит сам.
Пришел Куб в школу. И меня с урока вдруг вызывают в кабинет директора. Стоит Куб этаким боровиком, брови черные лохматые, щеки бугристые, в шинели с погонами, а рядом с ним начальство местное, сроду не видел их в школе. Подвели меня к Кубу вплотную.
Разглядел он меня в упор и стал говорить о том, что я шкурничеством занимаюсь, личное ставлю выше общественного: не впускаю народ в аптеку.
Как только это слово полоснуло по мне, так вся моя ярость беспамятно вспыхнула. Наговорил дерзостей, и чьи-то руки меня аккуратно вытолкали за дверь. Я слышал, как Куб разорялся в кабинете, как отчитывал по очереди и завуча, и директора, и кого-то из руководителей комбината.
И на этот раз меня поддержала мама:
— Не бойся. Ничего тебе не сделает. Не такое пережили…
Долгими темными вечерами я вспоминал прошлое, вглядывался в настоящее, в себя, сиюминутного. Кто я? Для чего я живу? Какая сила несет меня? Почему так, почти бессознательно поступил я в ситуации с Кубом?
Конечно же, с точки зрения окружающих я поступил плохо.
— Очень невыдержанный человек. Невоспитанный, — скажет обо мне Фаик, поблескивая бразильским топазом.
— Мало мы работаем с молодыми учителями, — добавит вдумчиво Поляков.
— В жернова не попадал, — отметит физрук Сердельников.
Промолчит Парфенов. Будто серой пеленой затянутся жесткие контуры его треугольничков. Ничего не скажет, потому что он один, я так думаю, догадывается о моем состоянии.
Всегда такого рода случаи доставляли мне страдания. Я так часто мечтал в такие минуты о тихом, уступчивом поведении Алеши Карамазова. Но оно, Алешино поведение, не соответствовало всему моему душевному складу. Я понимал умом, что тип идеального Алеши есть тот высший эталон человеческого характера, который встречается все же в жизни, но скорее определяется биологической структурой личности, разумеется, окрашенной и культивированной воспитанием и всеми прочими социальными влияниями.
Конечно же, имея перед собой своеобразный идеал человека, я подражал иногда, пытаясь рядиться в несвойственные мне одежды, но в самые критические моменты эти одежды испепелялись и проглядывала моя собственная суть.
Мне и тогда говорили: «Это же можно было сказать иначе. Мягче — и все было бы по-другому».
Верно, было бы по-другому, но была бы другая личность.
Ситуация с Кубом могла бы вот так завершиться:
— Ты шкурник! — сказал он.
— Исправлюсь, — ответил бы я.
И его высокая начальственность, может быть, снисходительно спустила бы дело на тормозах. Спустила? Что? Куда? Вот то-то и оно. Сложно все. Конечно же, можно бы помягче да без ярости. Лучше без ярости. И все-таки не уверен, что для личности лучше без ярости, если эта ярость направлена на защиту человеческого достоинства. Такие проявления, я это потом установил для себя, обязывают. Формируют «я». Где-то я вычитал тогда: одно из главных свойств личности — энергия. Энергия, соединенная с высоким чувством достоинства, создает личность.
А атмосфера вокруг как бы рассеклась на две половинки. На одной Фаик, Поляков и все те, кто сразу меня осудил. А на другой — Парфенов, Афоня, мой Виктор и, может быть, ученики — в них смешалось некоторое сочувствие с настороженностью. Впрочем, что касается детей, то это не совсем так. Они стали ко мне относиться теплее. И мне от этого было немножко стыдно, потому что в этой теплоте ощущал я их стремление пожалеть меня.
5
Итак, я стал еще реальным воспитателем живого человека, моего племянника и внука деда Николая, Виктора Васильева.
Этому здоровому и умному парню (не понимаю, как он ухитрялся по два года сидеть в одном классе) я стал и отцом, и учителем, и детской комнатой милиции. В общем-то все его прегрешения я вкратце знал: что-то стащил, что-то продал, что-то проиграл, усвоил походочку легкую, плевал сквозь зубы, небрежно сыпал жаргоном: «А этот фрайер, ваш Джамбул» — это о Фаике, «А эта фанера» — так он прозвал Завьялову, «А этот лось сохатый» — об Иринее.
— Ну вот что, Виктор, — сказал я ему, — мы начнем с тобой новую жизнь. Всю эту чепуху свою ты выкинь из головы. Мы будем заниматься и ходить за грибами.
— Я? За грибами? — В голосе у моего племянника роились другие расклады: героические. А тут тихое хождение по лесу. Пешком. Нет, это не для белого человека.
Так мне и объяснил Виктор:
— Не для белого человека.
Я настаивать не стал. А вот что касается его учебы и поведения в школе, тут мной предложен был жесткий ультиматум — или полное подчинение, или отправлю домой.
Виктору очень приглянулась Соленга. Здесь был простор. И чистота. Чистота леса, воздуха — свежесть была особенной, прибавляющей силы. Краски были иными — в глаз входила красота, она-то и переиначивала нутро. Здесь все обещало раскрыться — река, где можно на плотах прямо-таки лететь, так стремительны были ее воды, здесь были горы, откуда можно