– за розовым платьем и другими причиндалами, нужными ей для участия в свадебной церемонии более или менее случайного знакомого.
– Нет, голубчик, надо сегодня <…> Сейчас должен прийти пассажирский поезд. Не опоздай, дуся.
– Хорошо.
– Ах, как мне жаль тебя отпускать, – сказала Ольга Ивановна, и слезы навернулись у нее на глазах. – И зачем я, дура, дала слово телеграфисту?
Дымов быстро выпил стакан чаю, взял баранку и, кротко улыбаясь, пошел на станцию. А икру, сыр и белорыбицу съели два брюнета и толстый актер[40].
Изоморфизм двух эпизодов впечатляет. В обоих случаях Дымов представлен готовым есть, чуть ли не уже вкушающим желанную пищу, но в последний момент отказывающимся от еды в угоду недостойной супруге. Вариации – икра и белорыбица достаются знакомым Ольги Ивановны, а рябчик ей самой – подчеркивают сходство. В частности, по «брачной» линии: икрой и белорыбицей Дымову приходится пожертвовать (в бытовом значении слова) ради чужого бракосочетания, рябчиком – ради собственного обреченного брака. При втором проведении мотива особенно остро звучит контраст между отдачей еды Ольге Ивановне и адресуемым ей ласкательным мама: беззаветно кормящей матерью предстает не она, а Дымов.
В целом аналогичную роль кормильца – Ольги Ивановны и толпы ее знаменитостей, невозмутимо на нем паразитирующих, – играет Дымов и в сценах ночных угощений, заслуживая от жены сомнительное звание метрдотеля.
6. Мотив еды, в частности в негативном повороте ее «неполучения», характерен для Чехова. Из его ранней прозы вспоминается «масленичный» рассказ «О бренности» (1886, 22 февраля):
Надворный советник <…> Подтыкин сел за стол <…> и, сгорая нетерпением, стал ожидать <…> когда начнут подавать блины <…> Посреди стола <…> стояли стройные бутылки <…> Вокруг напитков <…> теснились сельди с горчичным соусом, кильки, сметана, зернистая икра <…> свежая семга и проч. Подтыкин глядел на всё это и жадно глотал слюнки <…>
– Ну, можно ли так долго? – поморщился он, обращаясь к жене. – Скорее, Катя!
Но вот, наконец, показалась кухарка с блинами… Семен Петрович, рискуя ожечь пальцы, схватил два верхних <…> блина <…> и аппетитно шлепнул их на свою тарелку <…> Засим, как бы разжигая свой аппетит и наслаждаясь предвкушением, он медленно, с расстановкой обмазал их икрой <…> Оставалось теперь только есть, не правда ли? Но нет!.. Подтыкин взглянул на дела рук своих и не удовлетворился… Подумав немного, он положил на блины самый жирный кусок семги, кильку и сардинку, потом уж, млея и задыхаясь, свернул оба блина в трубку, с чувством выпил рюмку водки, крякнул, раскрыл рот…
Но тут его хватил апоплексический удар.
Роковому «лишению еды» предшествует многообразно проведенное ее «предвкушение», а перед самой развязкой – эффектное совмещение того и другого в виде «подготовки, требующей отсрочки» («Оставалось теперь только есть <…> Но нет!..»).
Здесь «отказ от еды» мотивируется отчасти медлительностью жены и кухарки, отчасти подготовительными маневрами самого едока, а в итоге – высшей волей саркастической судьбы и автора-рассказчика. Но Чехов любил разыгрывать один и тот же сюжет по-разному, и в другом масленичном рассказе, «Глупый француз» (1886), напечатанном ровно неделей раньше, «отказ в еде» подается с противоположным знаком.
Завтракая в московском трактире, француз Пуркуа изумленно наблюдает, как за соседним столом объедается блинами с икрой, а там и селянкой из осетрины, «полный благообразный господин». От удивления и размышлений о вредности такого обжорства француз переходит к попыткам пресечь самоубийственную, по его понятиям, трапезу.
С этим он обращается сначала к официанту:
– Этот человек хочет умереть! Нельзя безнаказанно съесть такую массу! <…> И неужели прислуге не кажется подозрительным, что он так много ест? <…>
Пуркуа подозвал <…> полового <…> и спросил шепотом:
– Послушайте, зачем вы так много ему подаете?
– То есть, э… э… они требуют-с! Как же не подавать-с? – удивился половой.
– Странно <…> Если у вас у самих не хватает смелости отказывать ему, то доложите метрдотелю, пригласите полицию!
Половой ухмыльнулся, пожал плечами и отошел.
Затем – к самому едоку, пожаловавшемуся, что ему медленно подают, а ему еще «надо быть на юбилейном обеде»:
– Pardon, monsieur <…> ведь вы уж обедаете!
– Не-ет… Какой же это обед? Это завтрак… блины…
Тут соседу принесли селянку <…>
«По-видимому, человек интеллигентный, молодой… полный сил… <…> И неужели он не мог избрать другого способа, чтобы умереть? <…> И как низок, бесчеловечен я, сидя здесь и не идя к нему на помощь!» <…>
Пуркуа решительно встал из-за стола и подошел к соседу <…>
– Вспомните, вы еще молоды… у вас жена, дети… <…> Вы так много едите, что… трудно не подозревать…
– Я много ем?! <…> Полноте… Как же мне не есть, если я с самого утра ничего не ел?
– Но вы ужасно много едите!
– Да ведь не вам платить! Что вы беспокоитесь? И вовсе я не много ем! Поглядите, ем, как все!
И действительно, так едят все, и никто – в отличие от героя «О бренности» – не умирает:
Пуркуа поглядел вокруг себя и ужаснулся <…> За столами сидели люди и поедали горы блинов, семгу, икру… с таким же аппетитом и бесстрашием, как и благообразный господин.
«О, страна чудес! – думал Пуркуа <…> – Не только климат, но даже желудки делают у них чудеса!»
Все тот же мотив «лишения еды» разыгран иначе: попытки отобрать пищу берет на себя теперь не всемогущая судьба, а наивный иностранец, судьба же, на этот раз воплощенная в «чудесной стране» и желудках ее жителей, ему успешно противодействует[41].
А в связи с перекличкой Рябовский – рябчик отметим, что иностранцу, настойчиво задающемуся вопросами о русском обжорстве, дана нарочито вопросительная – фарсовая, в манере Чехонте – фамилия Пуркуа (фр. «почему»)[42].
7. «Лишение еды» – излюбленный мотив Чехова, охотно используемый им не только в комических вещах, ибо несущий важную для него экзистенциальную тему.
Первая же фраза <«Анны на шее»> «После венчания не было даже легкой закуски» – репрезентирует тот мотив линии Анны, которому предстоит не раз быть повторенным <…> Это 'Лишение пищи', даваемое здесь пока что в редуцированной, непринужденной, не-отталкивающей форме. В контексте <рассказа> данный мотив прочитывается не просто как отказ в физической пище, но как выражение более общей темы – голодания сердечного и эмоционального, на которое обрек героиню брак с пожилым чиновником. Пища выступает как представитель недоступных ей естественных радостей, лишение пищи – как