тут. Уже давно не двигалась груда черно-белых одежд — монах, нищий с улицы, похожий на шута в трауре и совсем чужой в пестроте, сверкании и блеске этой зари рыцарства. Его окружали треугольные щиты, и флажки, и мечи, и копья, и стрельчатые окна, и конусы капюшонов — все остроконечное, острое, как французский дух. А цвета были веселые, чистые, и одежды богатые, ибо святой король сказал придворным: «Бегите тщеславия, но одевайтесь получше, дабы жене было легче любить вас».
И тут кубки подпрыгнули, тяжелый стол пошатнулся — монах опустил на него кулак, подобный каменной палице, и взревел, словно очнувшись: «Вот что образумит манихеев!»
В королевских дворцах есть свои условности, даже если король — святой. Придворные перепугались, словно толстый монах из Италии бросил тарелку в Людовика и сшиб с него корону. Все испуганно смотрели на грозный трон, где сотни лет сидели Капеты, и многие охотно схватили бы черного попрошайку, чтобы выбросить в окно. Но Людовик, при всей своей простоте, был не только кладезем рыцарской чести и даже источником милости — в нем жили и французская галантность, и французский юмор. Он тихо сказал придворным, чтобы они подсели к философу и записали мысль, пришедшую ему в голову, — наверное, она очень хорошая, а он, не дай Бог, ее забудет (Честертон 1991: 308–309).
Вдумаемся еще раз. Существует предание о встрече двух величайших людей своей эпохи — великого святого короля и великого теолога-схоласта, изучение трудов которого обязательно для любого философа. Такая встреча была вполне возможна, поскольку в 1255–1259 и 1269–1270 гг. король и знаменитый уже тогда богослов находились в одном городе. Предположение, что король совсем не проявил интереса к тому, чье имя гремело по всей Европе и с уважением произносилось папами — крайне маловероятно. Но как-то конкретно об этой вероятной встрече говорит только легенда о восклицании Фомы. Ее можно не принимать, но ее надлежит исследовать, и от нее нельзя отмахиваться одной фразой.
Ле Гофф полностью в своем праве отвергать и считать фикцией эту легенду, не имеющую подтверждений в современных Людовику источниках. Но он проявляет источниковедческую небрежность, указывая (с. 448) как на ее источник на французского историка церкви Тиллемона (1613–1698), утверждающего ее без ссылки на первоисточник: «Я слышал, что святой Фома, вкушая однажды за столом Людовика Святого, сидел какое-то время молча, да вдруг как завопит: «Я изобличил манихеев», и Людовик Святой счел это прелестным» (Le Nain de Tillemont. Т V. P. 337).
Однако существует итальянская иконографическая традиция, где присутствует сюжет этой легенды. У моденского мастера Бартоломео дельи Эрри (1447–1482) есть работа «Св. Фома Аквинский за столом святого короля Людовика». Эта картина, написанная для церкви Св. Доминика в Модене, разрушенной в 1721 году, находится сейчас в частной коллекции и выставлялась в 2013 году на аукционах. Она входит в житийный цикл картин, посвященных св. Фоме, наряду с «Диспутом св. Фомы с еретиками» (Музей изящных искусств Сан-Франциско), «Проповедью св. Фомы в присутствии папы Григория Х» и «Явлением св. Фоме апостолов Петра и Павла» (Музей «Метрополитен»).
Эта серия картин-икон функционально сопоставима с житийными клеймами на православных иконах, то есть показывает основные значимые для церковного предания моменты жития святого. Наличие такой картины середины XV века говорит и о наличии письменного источника — Жития, — на который опирался живописец. То, что он базировался на устном предании, — не исключено, но маловероятно. Еще раз подчеркну — серия Бартоломео дельи Эрри показывает ключевые моменты жития Фомы. А это значит, что легенда о застолье св. Фомы и св. Людовика рассматривалась как одна из опорных для жития Фомы уже в XV веке, что заставляет отнести ее рождение по меньшей мере к XIV веку.
Легенда от этого остается ничуть не менее легендарной, но по крайней мере это указание освобождает ее от статуса литературной фикции XVII века, фактически приписанного ей Ле Гоффом.
Более известна работа швейцарского живописца Никлауса Мануэля по прозвищу Дёйча (14841530). Его картина «Фома Аквинский и Людовик Святой» (ок. 1515 г. Музей Искусств Базеля) хорошо известна. На ней изображен классический сюжет именно в том виде, в котором он рассказан у Тиллемона. Св. Фома, увлеченно рассказывающий о чем-то собрату. Голубь, символизирующий вдохновение от Святого Духа. Прилежный королевский писец, записывающий идею, пришедшую в голову знаменитому схоласту. Задумчивый густобородый король, более похожий на библейского царя.
Как видим, перед нами почтенная житийная и иконографическая традиция, и создавать у читателя впечатление, что речь идет об одной случайно брошенной фразе Тиллемона, не подкрепившего ее ссылкой (как, думаю, уже очевидно читателю, не подкрепившего именно потому, что речь шла об общеизвестной житийной легенде), по меньшей мере некорректно по отношению к читателю, не имеющему возможности специально изучить этот сюжет. У такого читателя создается устойчивое впечатление, что легенда появляется только в XVII веке, и других источников, кроме слов Тиллемона, для нее нет.
При этом, впрочем, обвинить Ле Гоффа прямо во лжи тоже невозможно — он не говорит нигде, что слова Тиллемона — единственный источник этой легенды. Он просто «отмахивается» от нее, а цитату из Тиллемона, в случае прямого вопроса, можно интерпретировать как иллюстрацию, разъясняющую суть предания. И вновь перед нами оптическая манипуляция читателем. Почтенная житийная легенда благодаря недосказанностям предстает как неподкрепленный домысел допотопного историка.
Таким же фокусническим приемом «нивелирован» случай с приглашением Людовиком ко двору другого крупного интеллектуала — величайшего францисканского богослова эпохи — св. Бонавентуры. От этой темы Ле Гофф тоже отмахивается. «Если он пригласил ко двору святого Бонавентуру, то для того, чтобы тот читал проповеди пасторского характера» (с. 448) — все, что он пишет.
Эти мимоходом брошенные фразы по важнейшим проблемам биографии Людовика Святого могли бы послужить хрестоматийным примером для работы, посвященной тому, как, не говоря ни слова лжи, историк может манипулировать «оптикой» читательского восприятия, произвольно изменяя объемы существенного и несущественного. И вот уже Людовик Святой из друга великих богословов, преподававших в его время в его столице в покровительствуемом им университете, превращается в случайного персонажа на периферии в интеллектуальной истории.
Такую же борьбу, как с Людовиком-интеллектуалом, Ле Гофф затевает и с Людовиком — святым аскетом. Здесь его положение сложнее, поскольку аскетическая система короля хорошо известна. И тогда Ле Гофф пытается ее растворить в «общих местах». Приемы, к которым он при этом прибегает, так же далеки от методологической корректности.
Автор со всем тщанием выписывает данные о меню короля, о том, что он ел, что не ел, что любил (например, фрукты). Из этого рассказа рисуется