в теребах, то есть, если взять по нижней границе, — около 700 пудов сена.
Бобыль Богдан Котов (Иванов 2007: 305): 1,5 воза сенокосного поля, то есть 300 пудов сена.
Бобыль Михаил Плешко (Иванов 2007: 305): полвоза сенных полей и 5 возов теребов. То есть, если взять по минимуму, — 250 пудов сена.
Бобыль Третьяк Валигин (Иванов 2007: 306):
2 воза морских пожен и 1,5 воза теребов. 245 пудов сена при минимальной оценке.
Бобыль Федор Минин Чеус (Иванов 2007: 306): 3 воза на печище, 6,5 на теребах. Емкость воза на печище непонятна, но вряд ли она меньше, чем на теребах. Так что, если посчитать по минимуму, получится 300 пудов сена. Потомок Федора — Максим Чеусов — владел 1 лошадью, 2 коровами, 2 лодками, четвертью ладьи и сетью для ловли нерпы, то есть у него было больше скота, чем Милов насчитал для своего однотяглового крестьянина.
Итак, 300 пудов сена — это нормально для бобыля, но никак не для полноценного крестьянского хозяйства.
Разумеется, на Русском Севере, где зерновое хозяйство почти не велось, нужда в навозе была меньше, а простора для лугов — больше. Но совсем не то же самое — земельный голод, вызванный социальными факторами, и мнимая климатическая и трудовая невозможность для русского крестьянина выкосить и заготовить больше 300 пудов сена, к которой апеллировал Л. В. Милов.
Необеспеченность русского крестьянина сеном была отнюдь не настолько всеобщей и фундаментальной, чтобы из нее можно было сделать выводы о невозможности качественного удобрения почвы и о необходимости жесткого государственного террора или, тем более, социалистической революции и колхозов.
Существовали обширные сельскохозяйственные районы, где животноводство процветало, например Подвинье с его великолепными холмогорскими коровами. Вот, например, подсчеты А. И. Копанева, касающиеся Паниловской волости Холмогорской округи:
Если учесть, что средний урожай сена на Двине около 100 пудов с десятины (120–140 пудов с хороших лугов, 60–70 с обычных), то паниловские крестьяне собирали в год около 8500 пудов сена. Примерно столько же в кормовом балансе составляли яровая (ячменная) солома и гуменные корма. При норме 200 пудов на корову в год выходит, что волощане могли прокормить около 85 коров. Помимо продуктов, сельский хозяин получал от них 680 т. навоза (в среднем 8 т. от коровы в год). При норме 25 т. на десятину волощане могли унавозить 27 десятин, т. е. почти весь паровой клин волостных земель, исчислявшихся примерно 33 десятинами (Копанев 1978: 165).
Обратим внимание, что Копанев «выделяет» на корову 200 пудов в год, в то время как Милов (без всякого подтверждения — «факты свидетельствуют») выделяет ей же 38 пудов. То есть вместо одной копаневской коровы можно прокормить впроголодь пять миловских и вместо 85 коров получить 425. В какую бы сторону ни разрешить это противоречие — кормить коров жирно, по-копаневски, или увеличить стадо, держа его на миловском пайке, очевидно, что это совсем не то безысходное существование миловского великорусского землепашца, из которого одна дорога — в колхоз или в Красную армию.
А главное, перед нами точно не продукт климатических условий. Из зоны сурового климата, с Илимской пашни на Ангаре, В. Н. Шерстобоев свидетельствовал о состоянии обеспеченности кормами Орленской волости: «Из 36 хозяйств только у четырех был небольшой недостаток сена, в размере 400 пудов, который легко покрывался соломой. Остальные хозяйства имели избыток сена в количестве 20 000 пудов, это соответствует примерно 1100 возам, считая в возу 3 копны, т. е. около 18 пудов. У 5 хозяйств излишки составляли до 10 возов... У 14 хозяйств избытки составляли от 11 до 30 возов; понятно, что такие запасы выходят за пределы обычного резерва и предназначались для рынка. У некоторых других хозяйств из них 7 имели излишков от 31 до 50 возов, 3 хозяйства от 51 до 70 возов на двор. В. и М. Новиковы из дер. Дудкиной имели излишнего сена 77 возов, В. и А. Шерстянни-ковы из деревни того же названия — 87 возов, а И. и Г. Скокиных из дер. Тарасовки — 157 возов. Это были крупные поставщики сена для проезжающих по тракту или для специального сплава по Лене, где в сене был такой же недостаток, как и в хлебе. Приняв хозяйства с избытком сена в 11 и выше возов за товарные, можно установить, что 27 хозяйств или 75 % вели широкую заготовку сена на продажу» (Шерстобоев 1949: 361).
Проанализировав «сенной вопрос», мы на месте сконструированного Л. В. Миловым измученного одинокого пахаря, едва сводящего концы с концами, получаем зажиточных и домовитых мужиков, которые создают колоссальный прибавочный продукт и продают его на рынке.
Это совсем не та вымерзающая нищая Россия, которую рисует популярная теория климатического стресса. Очевидно, что Новиковым, Шерстянниковым и Скокиным не требовались непременно ни опричник с ногайкой, ни петровский чиновник, пропахший табаком, ни тем более ходящий по горло в крови чекист с наганом.
Разумеется, миловский скорбящий пахарь тоже мог быть реальностью. Прежде всего, в послепетровскую эпоху и в центральных областях аграрного перенаселения. Но это говорит не о том, что климатические условия и мнимый аграрный тупик потребовали все более изощренных форм деспотизма, а напротив, что эти формы деспотизма подорвали жизненные силы русского крестьянства в ряде регионов. Однако следует не забывать и о том, что в районах аграрного перенаселения роль собственно земледелия неуклонно снижалась. Крестьянину проще было уйти в отхожие промыслы, чем возиться с воображенными Л. В. Миловым «300 пудами сена».
Утверждение Милова, что иного, чем крепостничество, «способа заставить крестьянина при крайне сжатом рабочем периоде увеличить земледельческое производство до уровня необходимого для более или менее оптимального развития социума не было» (Милов 2006: 710), представляется несостоятельным.
Для подтверждения своей теории Л. В. Милов еще и внес заметную путаницу в представления о характере русского народа. «Российские крестьяне-земледельцы веками оставались своего рода заложниками Природы» (Милов 2006: 672). Он утверждает, что хотя русский крестьянин много трудился, с утра до ночи, особенно горячо в «страду», но и зимой, просыпаясь в любое время года в 3–4 часа пополуночи, а ложась спать не раньше 11 вечера, однако, несмотря на этот тяжелый труд, крестьянин осознавал бессмысленность и бесперспективность своих трудовых усилий, понимая, что голод или изобилие зависят, в сущности, от погодной случайности. Мало того, «наличие на большей части территории Российского государства крайне неблагоприятных условий, нередко сводящих на нет результаты тяжелого, надрывного крестьянского труда, порождало в сознании русского крестьянина идею всемогущества Господа Бога в крестьянской жизни» (Милов 2006:673–674).
Нужно иметь крайне превратное представление о сущности православного религиозного самосознания русского народа, чтобы объяснять укрепление мысли о Божием всемогуществе капризами погоды.