как наемник не будет драться никогда, потому наемнику есть куда бежать — в другое княжество, на службу к другому князю. А этим парням бежать некуда. Псковщина — их дом. И они будут защищать его, как волки защищают логово, — до последнего вздоха, до последней капли крови, до последнего удара сердца!
Гдовский внимательно посмотрел на меня — долго и изучающе, как будто заново перечитывая книгу, которую знал наизусть. Он молчал, и молчание это было тяжелым — не враждебным, не одобрительным, а именно тяжелым и недоуменным.
— Если бы не знал тебя, подумал бы, что ты надо мной издеваешься, — Гдовский усмехнулся и покачал головой. — Эти волчата из разных нор, а ты собрал их в одну стаю. Они сначала перегрызут друг другу глотки, и лишь те, кто выживут, может быть, научатся охотиться вместе. Может быть. Научатся, чтобы рано или поздно перегрызть глотку тебе!
Я молчал, потому что в словах наставника было разумное зерно, и я осознавал, что рискую.
— Тобой вновь овладели мечты о переустройстве Империи⁈ — наконец спросил он, прервав тягостную паузу.
Вопрос прозвучал шутливо, но я знал Гдовского достаточно хорошо, чтобы услышать за шуткой серьезность. И тревогу. Ту самую тревогу, которую я все чаще замечал в глазах людей, оказавшихся рядом со мной, — Волховского, Козельского, воеводы Гросского, и даже Алексея. Тревогу людей, которые видят, куда я иду, боятся идти следом, но еще больше боятся отпустить меня одного.
Я посмотрел на бегущую колонну. Вронский вел ее уверенно, не сбавляя темпа. За его спиной топали босыми ногами по снегу шесть десятков молодых ариев, волчат, которых я вырвал из логов и бросил в плавильный котел княжеской дружины. Они ненавидели друг друга. Они не доверяли мне. Они мерзли, злились, мечтали о теплых казармах, горячей каше и еще более горячих девчонках, которые остались дома. Но они бежали. Бежали вместе — единой колонной, нога в ногу, плечо к плечу. И в этом бесконечном монотонном беге, в ритмичном хрусте снега и тяжелом дыхании была надежда. Надежда на то, что я смогу объединить их в одну стаю, став вожаком.
— Если я не смогу воплотить в жизнь эти мечты, то Империя овладеет мной — грубо и жестко, в самых извращенных позах. И тогда мало не покажется никому, — серьезно ответил я. — Я пытался навсегда похоронить их, став наставником на Играх, но Император решил иначе. Теперь у меня нет иного пути. Ты со мной, Вадим⁈
— С тобой, иначе сюда не приехал бы! — ответил он, улыбнувшись и сокрушенно покачав головой.
— Всегда был в тебе уверен! — я удовлетворенно улыбнулся, едва не порвав щеки, хлопнул Гдовского по плечу, а затем сорвался с места и побежал в хвосте своей будущей стаи.
Глава 18
Запретный плод
Подвалы Псковского Кремля были старше самого Кремля. Они уходили вглубь земли на несколько ярусов, вырубленных в скальной породе руками мастеров, чьи имена давно поглотила история, а кости рассыпались в прах задолго до того, как первая Тварь выползла из первого Прорыва.
Древние камни были покрыты сетью тончайших трещин, из которых сочилась влага. Капли собирались в неровных углублениях потолка, набухали и срывались вниз, разбиваясь о каменный пол с мерным стуком, похожим на весеннюю капель.
Я стоял у стены, прислонившись плечом к холодной ржавой решетке, и наблюдал за происходящим, скрестив руки на груди. Воздух в подвале был тяжелым, пропитанным запахами сырости, плесени и смерти. Так пахнет место, в котором умирали люди. И запах этот не вытравить ничем — ни временем, ни водой, ни молитвами Единому.
Полутемная камера освещалась четырьмя масляными лампами, закрепленными на ржавых кронштейнах, вбитых в стены. Их тусклое, неровное пламя отбрасывало на стены дрожащие тени. Они извивались и дергались словно беспокойные призраки узников, закончивших свой земной путь в этих застенках.
В центре камеры, на коленях, стояли двое смертников. Их головы были скрыты грубыми мешками из небеленой холстины, а руки были связаны за спинами толстой пеньковой веревкой, врезавшейся в запястья. Оба молчали — наверняка из-за кляпов, вбитых им в зубы, дабы мольбы и стенания не оскверняли слух высокочтимых господ — меня, Гдовского и Волховского-младшего.
Четверо ветеранов гвардии — немногие из оставшихся, стояли за спинами смертников, положив руки им на плечи. На их молодых лицах застыло выражение профессионального безразличия. Эти парни видели столько смертей, что одной или двумя больше или меньше не повредило бы их душевному спокойствию.
Справа от меня стоял Гдовский. Бывший наставник привалился к стене, засунув руки в карманы мундира, и разглядывал происходящее с тем же спокойным вниманием, с каким на Играх Ариев наблюдал за кадетами на плацу.
Его обветренное лицо — грубое, резко очерченное, с глубокими складками от крыльев носа к уголкам плотно сжатых губ, оставалось непроницаемым. Серые глаза — цепкие и внимательные, привыкшие читать людей, как раскрытую книгу, были прикованы к Алексею Волховскому.
Он молчал, и его молчание было красноречивее любых слов. Гдовский ждал. Ждал терпеливо, как ждет охотник, наблюдая, сделает ли молодой волк свой первый самостоятельный бросок — или струсит и отступит в тень вожака.
Волховский-младший застыл перед стоящими на коленях смертниками. Он стоял ко мне вполоборота, и я хорошо видел его бледное лицо. Скулы заострились, губы сомкнулись в тонкую бледную линию, а глаза, обычно подвижные и живые, смотрели на коленопреклоненные фигуры. Сегодня в них не было было слез, а его правая рука лежала на рукояти меча спокойно и уверенно.
Руны меняют человека. Даже одна. Это я хорошо знал по себе. Первая руна — как первый глоток крепкого вина: он обжигает горло, вышибает слезу, разворачивает внутренности, и ты клянешься, что никогда больше не притронешься к этой отраве. А потом пьешь снова. И снова. И с каждым глотком отвращение сменяется привычкой, привычка — потребностью, а потребность — зависимостью, от которой нет лекарства.
Алексей, наконец, смирился со своей стезей. Я видел это не по его позе или выражению лица — я чувствовал это через едва уловимое эхо его рунной ауры, которое по-прежнему оставалось слабым, как и подобало однорунному арию. Но сама природа этого эха изменилась. Прежде она вибрировала беспокойно, сбивчиво, как пульс больного, теперь же стала ровной и устойчивой. Парень не просто принял неизбежность — он шагнул ей навстречу.
Алексей медленно обернулся и посмотрел на меня. Его взгляд был тверд и спокоен — именно такой