появляется у ариев после того, как они перестают бороться с собственной природой и принимают ее целиком, без оговорок и самообмана. Взгляд человека, который больше не ищет оправданий своему поведению, потому что понял: в нашем мире оправдания — роскошь мертвецов.
Я ободряюще кивнул ему, и Алексей криво улыбнулся. В его улыбке читалась горькая решимость человека, который встает на край пропасти не потому, что хочет упасть, а потому, что по другую ее сторону находится единственный путь вперед.
Алексей вытащил меч из ножен. Звук был едва слышным — сухой, отдающий металлом шепот стали, но в гробовой тишине подвала он прозвучал оглушительно. Лезвие блеснуло в свете масляных ламп, поймав дрожащие блики и налилось золотом.
Волховский взмахнул мечом, рассекая стылый подвальный мрак широкими светящимися мазками, а затем нанес удар. Он применил классическую горизонтальную «восьмерку» — прием, которому учат каждого ария еще в раннем детстве.
Клинок описал в воздухе широкую дугу слева направо, и первая голова отделилась от тела с глухим, влажным звуком, похожим на тот, что издает тугая капустная кочерыжка, разрубленная пополам. Не замедляя движения, Алексей довернул кисть и направил меч обратно — справа налево, по восходящей дуге, и вторая голова последовала за первой. Обе покатились по каменному и замерли в быстро разрастающейся темно-красной луже. Обезглавленные тела застыли на коленях еще на мгновение, а затем рухнули вперед, разбрызгивая кровь.
Подвал наполнился запахом — густым и тяжелым, отдающим металлом. Он бил в ноздри, обволакивал горло и оседал на языке солоноватым привкусом, от которого сводило челюсти.
Алексей обернулся и снова посмотрел на меня. Его лицо исказилось от боли — внезапной и пронзительной, выкручивающей черты в гримасу, которая не имела ничего общего с физическим страданием. Это была боль иного рода — та самая, которую я испытывал при получении каждой новой руны. Боль перерождения, боль трансформации, когда Сила прорывается в тело с жаром, от которого хочется выть, словно дикий зверь.
Алексея вздрогнул всем телом, словно его ударили невидимым кулаком прямо в грудь. Меч выпал из ослабевших пальцев и ударился о камень с протяжным звоном. Парень тяжело рухнул на колени, а затем его фигуру окутало неоновое свечение.
На лице Волховского вспыхнули золотые разводы — тонкие, ветвящиеся, похожие на узоры инея на зимнем стекле. Они ползли по скулам, по лбу, по подбородку, спускались по шее на грудь, забираясь под рубашку, и каждая линия пульсировала в такт бешеному сердцебиению.
Его единственная руна полыхнула на запястье белым золотом, и рядом с ней, сквозь кожу, начал проступать контур второй. Он проявлялся медленно и мучительно, словно невидимая игла выжигала его изнутри, — линия за линией, штрих за штрихом, изгиб за изгибом.
Алексей захрипел, его пальцы заскребли по камню, а спина выгнулась дугой, словно тело пыталось вывернуться наизнанку, чтобы избавиться от раздирающей его Силы. Я знал эту боль и помнил каждую свою руну — от первой до одиннадцатой.
А потом рунный свет угас. Золотые разводы на лице Алексея побледнели и исчезли, оставив после себя лишь едва уловимый, матовый отсвет — призрачный след Силы, которая нашла новое вместилище. Неоновый кокон истончился, распался на отдельные нити и растворился в сыром подвальном воздухе.
Вторая руна на запястье Волховского горела ровным, уверенным золотом. Она была ярче первой и пульсировала в унисон с его бешеным сердцебиением, которое я слышал даже на расстоянии. Контуры символа были четкими, безупречными, словно выведенными рукой древнего каллиграфа.
Алексей медленно поднялся с колен. Движение получилось рваным и неуклюжим — его тело еще не привыкло к новой порции Силы, наполнившей мышцы непривычным жаром. Постоял несколько секунд, опустив голову и тяжело дыша, а затем выпрямился. Затем нагнулся и поднял меч.
Алексей перехватил рукоять правой рукой, поднял окровавленный клинок перед собой и отсалютовал мне точным, выверенным движением и сделал шаг вперед. Он прошел мимо нас с Гдовским молча, едва не задев меня плечом. Его удаляющиеся шаги за спиной звучали, и по коридорам и зарешеченным камерам гуляло эхо, множа каждый удар каблука о камень в дробную, постепенно затихающую барабанную дробь.
— Не за что! — съязвил Гдовский, нарушив молчание первым. — Хорошо поговорили!
Голос бывшего наставника прозвучал нарочито бодро и беззаботно. Он оттолкнулся плечом от стены, повернулся и задумчиво посмотрел вслед Алексею. Серые глаза сузились, а между бровями пролегла глубокая вертикальная складка — это был верный признак того, что Гдовский о чем-то напряженно думал.
— Тащишь за яйца к вершине рунной лестницы очередного Свята? — задумчиво спросил он.
Вопрос ударил точно в цель — Гдовский всегда умел бить словом не хуже, чем клинком. Ярость вспыхнула в груди мгновенно — горячая, острая и ослепляющая. Она поднялась из глубин сознания, как кипящая магма, и руны на запястье откликнулись, мгновенно полыхнув жаром. Я стиснул зубы и подавил зарождающуюся вспышку гнева.
— Если бы это сказал кто-то другой, лишил бы его этих самых яиц, — ответил я, постаравшись, чтобы голос прозвучал ровно.
— Прости, княже, постоянно забываю, что ты уже не кадет, а я — не твой наставник, — примирительно заявил Гдовский и повернулся ко мне.
Он произнес эти слова с иронией, не скрывая усмешки, — той самой усмешки, которая на Играх могла означать что угодно: от одобрения до предупреждения. И мне это понравилось. Мне было жизненно необходимо, чтобы рядом находились люди, способный разговаривать со мной, как с равным, а не расточать фальшивый пиетет и лизоблюдство, как чиновники всех мастей. Их медоточивые голоса, их подобострастные улыбки и поклоны, их «ваша светлость» и «как прикажете, князь» вызывали у меня тошноту.
— Все нормально, главное — на людях не забывай, что у меня на одну руну больше, — ответил я иронией на иронию.
— На всю одну, — кивнул Гдовский, и усмешка на его лице стала шире — обнажив крупные ровные зубы, которые удивительным образом сохранились все, несмотря на десятилетия службы и боев. — Одна руна — подумать только!
— Одна руна — это разница между жизнью и смертью, как ты сам учил, — парировал я.
Гдовский одобрительно кивнул, и мы зашагали по коридору вслед за удалившимся Алексеем.
— Тобой движет чувство вины, понимаешь? — сказал Гдовский серьезно, когда мы миновали второй поворот и начали подниматься по узкой винтовой лестнице.
Его голос утратил прежнюю ироничность и стал жестким — он больше не шутил.
— Тебе нужен кто-то слабее тебя, — продолжил он, не дождавшись моего ответа, —