он цеха. Эта прекрасная сила созидалась при нем, под ревнивым и требовательным его руководством. Из каждого уголка на Акиндинова глядят его счастливые и трудные годы. Свою страсть, свои усилия, восторги, гнев, разочарования – громадный кусок себя он оставляет тут.
Аллея от заводоуправления к первому сборочному – как хороша она в инее, серебряные ветки сплетаются над головой, – а когда-то эти деревца доходили Акиндинову до плеча…
А Дворец культуры он так и не достроил, только правое крыло окончено… Разве достроит Косых с тем размахом?
Косых, бывший заместитель, остается во главе станкостроительного. Серенькая фигура: осторожен, точен, ко всем мнениям прислушивается… Как-то справитесь, товарищ Косых? В январе получите заказы для легкой промышленности, многое придется осваивать заново, уложитесь ли в сроки? Более восьмисот рационализаторских предложений на очереди – не утоните, товарищ Косых… Жили вы за Акиндиновым как за каменной стеной; по сути дела, вся ответственность лежала на плечах Акиндинова. Плохо, плохо будет вам без Акиндинова!
Чтобы подбодрить Косых, Акиндинов говорит ему:
– Вы, главное, смелее, смелее… Знания у вас есть, опыт есть. Главное – не робейте.
– Да я не робею, – говорит Косых.
– Да?.. – с недоверием спрашивает Акиндинов. – Это хорошо.
Косых стоит перед ним, спокойно улыбаясь, в старом костюме, который он носит чуть не с военных времен, и неожиданно говорит странные слова:
– Я робел только с вами, Георгий Алексеич. Очень уж тяжко давите вы на людей вашим авторитетом.
Пораженный Акиндинов взглядывает на него сверху вниз. Есть искушение оборвать резко: «А вы наживите собственный авторитет, вот и не почувствуете тяжести чужого». Но было бы недостойно ответить так на откровенность товарища… Что же? Стало быть, Косых радуется его отъезду? Он, стало быть, испытывает облегчение? Он, возможно, думает: «Теперь у меня будет мой авторитет и моя ответственность…»
– Вот как, – бросает Акиндинов и отходит, не требуя объяснений. Безусловно, ему случалось отменять распоряжения Косых, но ведь отменял он в интересах дела и для того, чтобы научить людей работать как следует, – неужели Косых ощущал это как тяжкий гнет?
Ну, а другие?.. Он заговаривает с рабочими, инженерами. Со стариками, которых он представлял к орденам. С мальчишками, которым он дал квалификацию, образование, заработки!.. Все знают об его отъезде. Кое-кто высказывает вежливое сожаление. Старики спрашивают, а как там климат. Заместитель начальника механического цеха подходит с просьбой не забывать его: с Косых у него нелады. Но большинство говорит: «Ничего, новый директор тоже дельный; поддержит, справится!» Как будто совершенно все равно, кто будет директором, Акиндинов или другой человек, лишь бы нормально работал завод и выполнялась программа.
– Дворец уж без меня будете достраивать, – с улыбкой на губах и горечью в сердце обронил Акиндинов. Его заверили:
– Достроим, Георгий Алексеич!
Оскорбленный этим оптимизмом, он едет в город. Прощается с Ряженцевым; тот жмет руку, желает доброй работы на новом месте и обещает, что партийная организация Энска всячески поддержит Косых. Зато прощание с Дорофеей настоящее, душевное; они обнимаются со слезами на глазах, и обида отходит от акиндиновского сердца, когда Дорофея говорит: «Надо же, хоть бы поближе куда вас посылали, а то в этакую даль, я на аэродром приеду проводить». Но тут же она добавляет:
– Это я как друг-товарищ, и как должностное лицо – знаешь, что скажу тебе, Георгий Алексеич? Нам, горсовету, с Косых легче будет; ты нам плохо помогал.
– Я – вам? Помилуй!
– Да, ты – нам. Вдвое и втрое мог больше для города сделать, мог, мог, мог, и не говори!
Она задорно хлопает по большому столу маленькой смуглой рукой.
– Если хочешь знать, – говорит она радостно и лукаво, – мы с Косых уже договорились: очередные дома станкостроительный ставит на Точильной. Приезжай посмотреть, как мы тут без тебя застроим наши окраины.
Она улыбается, и перед Акиндиновым встает прежняя молоденькая Дуся, увлеченная открытой перед нею деятельной жизнью. В темно-русых волосах блестит седина, но тронутая сединой прядь, заложенная за маленькое ухо, по-прежнему завивается колечком на конце. А морщины неприметны, и зубы чисты и блестящи, как в молодости. И непрерывно сменяются переживания, и движется жизнь в этом лице и в блестящих глазах…
Акиндинов возвращается домой. У подъезда его окликает звучный голос: Бучко, бывший редактор областной газеты, взятый Акиндиновым в заводскую многотиражку, – Бучко, лихач-кудрявич с хорошим литературным слогом. Он спешит как на пожар, ноги его разъезжаются на обледенелом тротуаре, – спешит, чтобы пламенно, задыхаясь, пожать Акиндинову руку.
– Георгий Алексеич, какие события! – восклицает он. – Я только что из цеха, вы бы видели, как все расстроены разлукой с вами, тяжело смотреть!.. Такое уныние, такая растерянность…
– Уныние? – повторяет Акиндинов.
– Разумеется, еще бы, такая потеря!.. Говоря между нами, Косых… При всем моем уважении к этому товарищу… Это не та фигура, которая должна возглавлять наш завод! Георгий Алексеич, ведь все понимают: разве будет Косых так заботиться о людях? Разве он будет так печься о блеске и славе завода?! Ведь отражением этого блеска светит, так сказать, весь город, – благодаря кому – благодаря вам! Вы… вы… – Бучко совсем захлебнулся. – Ума не приложу, как же мы будем без вас!
Те самые слова, которых Акиндинов ждал от людей; но почему-то очень противно слышать эти слова от Бучко.
– Вы ошибаетесь, – говорит Акиндинов надменно. – Косых – чрезвычайно сильный работник, крупнейший инженер, организатор… («И завтра ты будешь точно так же юлить перед ним, холуй!») Всего лучшего! – Он с брезгливостью сует руку в подобострастно протянутые руки Бучко и входит в подъезд…
Они обедают с Марьей Федоровной на маленьком столе в пустой столовой – мебель уже упакована и вынесена на лестницу, упаковщики топают по квартире, пахнет рогожами, – все: завтра утром нас здесь не будет… Марья Федоровна заплакана – привязалась к месту, к людям, к своей работе в заводских яслях.
– Ну-ну, Маруся! Там будет неплохо.
– Я знаю. Это я так просто… немножко. Ешь еще. Завтракать будем совсем по-походному.
Акиндинов поднимается и целует жену в голову, на которой по-прежнему, как в юности, двумя венцами уложены косы. Они уже не отливают пшеничным золотом, посветлели от седины, стали тоньше и еще мягче, но для Акиндинова это прежние дорогие, золотые косы, которые Маруся лелеет и расчесывает подолгу, и укладывает венцы, чтобы он любовался ими.
Он целует ровный пробор между венцами, взяв ее бережно за виски, а она берет и целует его громадную толстую руку. В жизни никто не целовал ему рук, кроме Маруси; но она целует, и он удивился бы, если бы ему сказали, что его руки некрасивы: очевидно, они