что была на проволоке. Ты ведь понимаешь, что все — одни уловки.
Он спотыкается о корень, но в то же время вокруг него разливается розовый свет. Он ей говорил: «Ты лжешь!»
Она хохотала, а он наступал на нее; она подняла руки, закинула их за голову. «Лжешь!» — говорил он.
Он скользнул на сырую землю откоса, где трава короткая, — он тотчас же почувствовал у себя под руками траву, но вдруг сжал их. Однако сжимает он не слишком сильно и продолжает: «Скажи, что ты солгала».
Она покачала головой, сказала: «О! малыш, о, как хорошо», говорила она.
Он заметил, что сидит на выступе скалы и уже в свои права вступает день, но о нем возвестил лишь тонкий, словно присыпанный пудрой, серый слой воздуха, вливавшийся в более темный, обрамлявший его. Он заметил, что шел, должно быть, долго, не отдавая себе в этом отчета, и не по тропе, а все более и более отдаляясь от нее, все выше и выше над ней.
А где теперь она?
Он изо всех сил вдохнул в себя чистый, свежий воздух; а она была ложью, она была выдуманная.
В ветвях дерева над ним закричала птица — это время, когда они перестают петь. Крикнула одна птица, другая отозвалась, послышалось хлопанье их крыльев. Какая-то птица начинает насвистывать на трех нотах песню, потом перестает свистеть, тотчас же со всех сторон раздаются отклики в ветвях деревьев, теперь уже различимых, начинается немыслимый галдеж, как когда собирается много старых женщин. Своими криками птицы отделяются от толщи воздуха, с которой составляли единое целое, и своими криками отдаляются друг от друга. Это над берегом. Он сидел на скале. Снова становилось видно, что правда, что существует. Озеро постепенно розовело, похожее на поле эспарцета. Города с другой стороны. Их тоже становилось видно. Было видно, что это города. Было видно, что там много домов, светлых точек домов, и в некоторых местах эти светлые точки соединялись, образуя пятна; было два больших пятна и другие поменьше; они все располагались на склоне горы, над которым возвышаются отроги скал. Эти отроги тоже освещены, словно за ними горит лампа, и пламя лампы не различишь за матовым стеклом.
Было видно все. Немного наклонившись вперед и вправо, вы видели Рону. «Что же я сделал? — говорил он сам с собой. — Да, я хорошо сделал» — говорил он.
Это походило на желтую палку в розовой воде.
Все начинается — или, вернее, все начинается снова. Это очищенный мир, думал он, это мир истины, и он еще раз смотрит на свои руки.
В деревнях пели петухи.
От берега отчалила лодка рыбака. Она казалась пшеничным зерном, которое упало на воду, и по воде прошла зыбь от пшеничного зерна.
Мадам Ташрон проснулась в своей большой кровати-лодке, которую после смерти мужа занимала одна. День проникал в комнату лишь через щели в ставнях, а они были тесно соединены, тем не менее свету было достаточно, чтобы разглядеть на циферблате будильника, который час.
Мадам Ташрон увидела, что было около семи часов и удивилась.
Ибо обычно в этот час уже ходили взад-вперед в питейном зале, расположенном прямо под ее комнатой; и в этот час обычно снимали один за другим ставни на витрине кафе, отчего она окончательно пробуждалась.
Она сказала себе: «Да что ж она делает, эта Мерседес? В постели еще валяется?»
Но она не тотчас поднялась. Масса ее огромного, короткого тела постепенно спускалась с нагромождения подушек, в которых образовалась вмятина от маленькой безволосой головки.
Она снова прислушалась; удивилась: «О чем же она думает? Скоро придут клиенты...»
По сему случаю она вынула из-под стеганого искусственного атласа одеяла толстую, черную от расширенных вен ногу.
Влезла в юбку, наспех надела белую шерстяную кофту, сунула ноги в тапочки и спустилась вниз по лестнице в задней части кафе, ведущей на кухню.
На кухне — никакого движения. Все оставалось как накануне вечером: грязные стаканы, немытая посуда, которая в беспорядке стояла на столе рядом с раковиной.
Она три раза подряд щелкнула языком, что выражало у нее недовольство.
С трудом продвигалась она по кухне из-за своего слишком тучного тела, беспрестанно протягивая к стенам руку, мощную, как ляжка; отворила входную дверь. И чудесное утро бросилось ей навстречу, уже ясное, наполненное криками птиц, а через прогалы в листве платанов пробивались косые полосы желтого света, похожие на ствол ели, с которого только что сняли кору.
Она положила руку на глаза.
Она остановилась на пороге и кричала оттуда: «Мерседес!» И еще и еще раз: «Мерседес!»
Никто не отозвался; она вновь поднялась к себе в комнату, завершила свой туалет, надев корсаж черного шелка и нацепив парик; потом, охая и извергая проклятия, спустилась вниз, но увидела, что, к счастью, на маленькой площади еще никого нет и клиенты в кафе отсутствовали.
На этот раз она сделала несколько лишних шагов и остановилась под окнами пристройки.
Ставни обоих окон плотно закрыты, впритирку, ее это ничуть не удивило, она пожала плечами. Твердо стоя на обеих ногах, она очень громко крикнула: «Мерседес! Эй, Мерседес! Вы меня слышите?»
Но чудесное утро хранило безмятежность; повздыхав, мадам Ташрон приложила руку к сердцу и направилась к внешней лестнице, ведущей во второй этаж.
По площади прошел какой-то мужчина.
Чтобы не возбуждать к себе любопытства, она даже не обернулась в его сторону.
В это время, идя у воды, один из таможенников остановился напротив кафе. В какой-то момент он услышал что-то вроде кашля и поднял голову. И вот что он увидел: он увидел старую женщину, которую он сразу и не узнал. «Так чудно, — говорил он, — она себя вела, скорчила гримасу, как будто ее сейчас вырвет».
Но тут он спохватился: «Да это же мадам Ташрон».
— Что случилось, мадам Ташрон?
Она протянула по направлению к нему руку, потом положила ее себе на грудь.
Он сказал:
— Да что такое? Вам нездоровится, мадам Ташрон?
Но на этот раз голос подчинился ей, и из ее груди вырвался хриплый крик, так что таможенник едва успел подбежать и подставить ей руки.
Он посадил ее на ступеньку лестницы.
Обе двери были широко распахнуты. Это позволяло увидеть внутри комнаты нежный розовый свет, чья ровность по сравнению с ярким дневным светом обвораживала. Таможенник осторожно, медленным шагом подошел к комнате, воздух вокруг был подвижен, в нем улавливалось какое-то движение, — таможенник осторожно просунул голову в дверь.
Он поднял руку на уровне своего кепи и сказал: «Да-а... Да-а...»,