есть крылья? А психопомп в человеческом образе – это Орфей, поэт, тот, кто поет, – и это еще одно свойство птицы.
Японский соловей – роскошная птица. Облаченный в пестрое кимоно, он поет как великий оперный солист. Ясно, что мне с ним не сравниться. Я скорее похожа на дрозда – из-за черного оперения, а еще из-за экспериментального характера моего пения. Дрозд – необычный певец, способный как на шедевры, так и на провалы. Мне нравится, что он никогда не бывает собой доволен и не ставит себе никаких ограничений. Он черпает вдохновение во всем, что слышит: в музыке Бетховена и в грохоте отбойного молотка.
Преимущество птицы в том, что она знает, как трудно летать. Знает лучше всех, потому что ей самой пришлось учиться и на ее глазах погибали птенцы – ее братья или дети, – когда у них не получалось. Такое не забывается. Это знание даже в большей степени, чем умение, делает птицу существом высшего порядка. Когда мы смотрим, как она летит, – особенно это заметно у некоторых особей, – мы угадываем ее восторг, ее восхищение и ликование. И, судя по ее виду, она вовсе не считает, что полет – нечто вполне естественное, ничего особенного и вовсе не повод так уж бурно радоваться.
Ей не нужны зрители, ей достаточно себя. Смотрите, как она взлетает, почувствуйте то, что она чувствует: “Я могу!” Смотрите, как она отдается небу, отдается пространству: “Я лечу! Лечу!” Смотрите, как она садится: “Я приземляюсь, и земля не разверзается подо мной”. Птица – гений настоящего момента.
Я хотела жить настоящим, как она. Я позаимствовала ее стратегию: ежедневно проделывать то, что представляется невероятным, нереальным. По многу часов в день преодолевать себя, брать разгон, срываясь со всех якорей, писать, расправив крылья, и каждый миг заново творить чудо, позволяющее продержаться еще секунду. Тот, кто непрерывно рискует, знает, что такое здесь и сейчас.
Когда борешься с законами гравитации, невозможно перенестись ни в прошлое, ни в будущее – под будущим я подразумеваю следующий миг. Столько всего нужно контролировать, что и не перечислишь – сопротивление воздуха, неожиданные воздушные потоки, – рассчитывать силу движений, не слишком размашистых и не слишком дробных, и верную дистанцию по отношению к реальности, которая в этом случае полностью соответствует определению Лакана: то, обо что мы бьемся.
Главное – ритм. Потеря такта – потеря ритма. Неловкий взмах крыльев, если он попадает в ритм, ни на что не повлияет – а вот сбой ритма, даже секундный, может оказаться непоправимым. Не удивительно ли, что время лежит в основе обеих уникальных способностей птицы – полета и пения?
Я была новичком и в том, и в другом искусстве и не миновала ни одной западни, подстерегающей дебютантов. В первом полете возникает экзальтация, которая сама по себе таит огромную опасность: перестаешь соображать, что делаешь. Все начинающие писатели знают: перечитываешь назавтра то, что накануне написал в состоянии подъема, и обнаруживаешь, что вспаханная борозда не хранит ни малейших следов пережитого экстаза. Хуже того, это и не борозда вовсе, а пустое место, буквально ничто.
Из этого не следует, что можно писать, не испытывая ничего подобного. Не нужно защищаться от этой безграничной мощи, нужно поймать в ней свой ритм. Чувствовать, что на тебя обрушивается Ниагара, и усмирить ее напор, если требуется, задав ей темп капающей из крана воды. Тренировать силу сдерживания.
Не верьте тому, кто заявляет: “Я не хочу ничего особенного – просто писать”. Либо он лжет, либо тут кое-что похуже. Писать – желание высочайшее, наравне с полетом. Ни одна птица никогда не подумает: “Я не хочу ничего особенного – просто летать”. Летая каждый день, она знает, что полет – нечто грандиозное. Польза ежедневного письма заключается еще и в том, чтобы никогда не забывать, как это трудно.
Надо было еще научиться обходиться минимальным количеством материала. Птица знает: чтобы взлететь, нельзя брать с собой ничего тяжелого. Как мы узнаём стиль новичка? По перевесу багажа. Чего только нет в его фразе, и если спросить, насколько важен какой-нибудь ее элемент, он сердится:
– Ах, это же все меняет, иначе будет непонятно!
Умение отличить важную деталь от балласта, сильное слово от громоздкого – искусство, которому учишься годами.
Я всегда писала только романы – вероятно, чтобы приучить себя видеть целое. Со стороны это незаметно, и все же в полете птицы есть рациональное начало. Возможно, она этого не осознает, но я уверена, что ее выбор рождается не из чистой прихоти. Она исследует, фиксирует, составляет мысленную карту. Птица – наблюдатель. Когда надвигается землетрясение, она чувствует это раньше всех и перестает петь. Тот, кто внимательно смотрит на птицу и прислушивается к ней, всегда бывает оповещен о том, что происходит с миром.
Если роман выполняет, по стендалевскому определению, роль зеркала, с которым идешь по большой дороге, в нем может содержаться и некое прозрение, но при условии, что пишущий не ставил перед собой такой цели. Цель – это авторская воля, которая так стискивает и мнет реальность, что выворачивает ее наизнанку как перчатку. Честный романист отдает предпочтение напряжению перед идеей, любопытству перед властью над сюжетом. Это приходит с опытом: писать, держа в поле зрения не столько цель, сколько окружающий пейзаж.
Состоявшийся художник – тот, кто не жертвует тем, что видит, ради big picture[23], увлеченностью ради наблюдения. Верные пропорции ощущаются телом. Чтобы поймать это равновесие, нужны годы полета. Так что терпение!
Вот он, камень преткновения. Девяносто девять процентов начинающих отвергают стадию обучения. Главное для них – публикация. Это так же нелепо, как если бы птица рассматривала полет исключительно как средство для участия в авиашоу. От скольких дебютантов я слышала: “Мою рукопись не приняли. Я зря потратил время”. Когда издатель отвергает текст, это обидно, понимаю. Но если вам кажется, что вы зря потратили время, значит, издатель поступил правильно.
Писать – прекраснейший удел. Нет выше благодати. Публикация иногда бывает дополнительным бонусом, но часто убивает изначальное удовольствие. Можно добиться ее ценой больших усилий, мучительного беспокойства, болезненной одержимости, но сама по себе она ничего не меняет.
Жаворонку не придет в голову сетовать на трудности, которых ему стоит полет. Разве его пение в небе не есть проявление радости? Ни одна птица не считает себя жертвой.
Когда, интересно, у писателей появилась манера роптать? Разве Орфей жаловался на свой нелегкий труд? Вряд ли. Нет ли в этом брюзжании свойственного людям желания поймать двух зайцев? Писать – огромное счастье, но хитрец раздумывает, нельзя ли в придачу еще и развлечься, изображая жертву. “Завидуете, что я писатель? Вы даже представить себе не можете, какая это собачья работа, никакого здоровья не хватит” и т. д.
Я долго