Психопомп – это примерно то же самое.
Для меня миссия психопомпа заключалась в том, чтобы писать. Я имела конкретное доказательство, что это как-то связано со смертью: когда я писала свои романы, даже в сильную жару, температура моего тела резко падала. Я всякий раз снова чувствовала леденящий холод, который в отрочестве едва не унес меня в могилу. Я чувствую его и сейчас, когда пишу эти строки.
Холод – еще более загадочное явление, чем жара, хотя и то и другое относительно и предела не имеет. Тем не менее существует абсолютный температурный ноль.
У жары такой точки нет. При абсолютном нуле (– 273 °C) прекращается любая клеточная активность. Даже в смерти этого не происходит. Холод сильнее, чем смерть.
Не раз испытав и жару, и холод, я поняла, насколько человек зависит от них. В жару наступает пресыщение всем, в том числе самой жизнью. Пресыщенность не может считаться нормальным состоянием, она вызывает тошноту, отвращение, вопрос “а зачем?”, физическую и умственную усталость, граничащую с упадком. В настоящие морозы мы обнаруживаем всю глубину своего ничтожества. Терпя лишения, мы концентрируемся на самом насущном и превращаемся в голый сгусток нужды.
От жары можно умереть. Мне такая смерть не грозила, во всяком случае пока. Но от холода я едва не умерла. Не исключаю, что эта предотвращенная угроза объясняет мои особые отношения с холодом. Я ненавижу его, потому что сама в чем-то на него похожа. Во мне сохранились кое-какие его свойства, с которыми я борюсь. Когда Кафка говорит, что литература нужна, чтобы разбить лед внутри нас, это буквально про меня. Я тоже пишу, чтобы во мне не застыл лед. И это полнейший парадокс, ибо процесс письма погружает меня в неописуемый холод. Я как бы всякий раз невольно воссоздаю экстремальные условия, чтобы разгадать тайну. Словно пытаюсь узнать, как далеко могу зайти, сопровождая смерть.
Когда становится слишком холодно, некоторые птицы начинают петь нестерпимо красиво. Научного обоснования для этого великолепия нет. Единственная гипотеза орнитологов: красота заставляет слегка отступить ужас перед морозом. В жару сколько ни прислушивайся – ни одна птица не поет. Между тем изнемогать от жары – тоже стресс. Похоже, никакое эстетическое переживание не спасает от страха перед жарой – по крайней мере, ни один биологический вид его пока не открыл.
Психопомп работает на холодной стороне: хотя холод и сильнее смерти, они существуют в одной и той же полусфере. Орфей, первый психопомп-человек, пел песни, открывшие ему доступ в подземный мир. Я на свой лад занимаюсь экспериментами в области криогеники[25]. Будучи начинающим психопомпом, я интуитивно действовала как в игре “горячо – холодно”, но наоборот. “Тепло” или “горишь” у меня означало “ошибаешься”. “Холоднее” – “продолжай, ты на правильном пути”. Я писала, сверяясь с внутренним градусником.
В моих романах, независимо от того, опубликованы они или нет, все ощутимее присутствует смерть. Каждый из них по-своему только о ней и говорит. Я никогда не скрывала, что очень долго собиралась с силами, готовясь написать “Жажду”[26], которая является психопомпным текстом: шаг за шагом сопровождать в непосредственной близости того, чья кончина была предрешена его божественной судьбой, находиться рядом с ним в момент смерти и после нее. Иисус тоже, возможно, нуждался в психопомпе. Стать психопомпом Христа было, безусловно, моим самым амбициозным проектом.
Я откладывала этот замысел сколько могла, сознавая несопоставимость темы с моей скромной персоной. Писать эту книгу было невыносимо мучительно. Пришлось спускаться в чрезвычайно опасные области. Глагол “спускаться” возник из реального переживания: я испытывала физическое ощущение медленного погружения во внутренние бездны. На самом дне я нашла тень идеального покойника, которого отождествила с Христом. Анахронизм не проблема. Умершие выпадают из времени.
Истинная трудность заключалась в том, чтобы занять правильное место: психопомп не сливается в одно целое с тем, кого сопровождает, он держится к нему как можно ближе, но не пытается преодолеть рубеж, отделяющий одного человека от другого. Для этого идеально подходит деликатное братское присутствие птицы. Мне надлежало научиться любить как птица. Ненавязчивое соседство, боковой взгляд. Опуститься на плечо – предельно допустимое изъявление такой любви.
Я упивалась описанием этой единственной в своем роде близости. Прав Рильке: жизнь на стороне тех, кто выбирает самый трудный путь. Роль психопомпа помогла мне почувствовать себя более живой. Но мне еще нужно было задать вопросы Христу в решающий момент его существования. Я спросила, и мне ответили.
Меня терзали самые разные и вполне обоснованные страхи: я рисковала потревожить покойника, которого глубоко почитала, рисковала сойти с ума и, главное, рисковала не справиться. Как птица, пробующая взлететь, я знала, что второго шанса не будет. Если я упаду, то больше не взлечу никогда. Сказать, что я писала этот текст, охваченная священным ужасом, не будет преувеличением. Я не подвергалась физическим истязаниям, но писать было такой пыткой, что каждое утро, просыпаясь, я говорила себе: “Пора взойти на крест”.
Четыре месяца, которые это длилось, обескровили меня, и я считала, что больше уже ничего не напишу. Что можно написать после “Жажды”? Снова браться за перо казалось мне смехотворной нелепостью. Я ошибалась. Кровопотеря вызвала приток свежей крови. Едва разродившись, я снова начала писать – чего не сделаешь, чтобы вернуть здоровье.
Встал вопрос, публиковать “Жажду” или нет. Издать ее было менее важно, чем написать. Я перечитала текст и сочла, что он созвучен той музыке, которую я слышала, когда писала. Книга вышла и вызвала ожидаемый гнев и с той, и с другой стороны. Были, однако, и великолепные отклики.
Я принесла ее отцу, первому человеку, рассказавшему мне о Христе. Он прочел, и ему понравилось. Его мнение значило для меня больше, чем тысяча других. Я обрадовалась, еще не зная, как отзовется впоследствии моя радость. Через несколько месяцев отец умер. Это было в начале пандемии, и я не смогла присутствовать на похоронах. Запертая на локдауне в Париже, наедине со своим горем, я вскоре заметила, что происходит нечто необыкновенное.
Я никому не говорила, что ощущала себя психопомпом, когда писала “Жажду”, да и остальные свои романы. Однако отец, похоже, это понял, потому что, едва умерев, принялся непрерывно говорить со мной. Ничего общего с тихо струившимся голосом моего первого дорогого покойника. Я отчетливо слышала безошибочно узнаваемый отцовский голос.
Этот сдержанный человек говорил со мной так, как прежде не говорил ни разу. Просто, открыто, как идеальный отец. Он был хорошим отцом, но никогда не расслаблялся, как будто ему мешала какая-то внутренняя скованность. Теперь она исчезла. Он говорил со мной уверенно и свободно.
Шли месяцы. Отцовский голос не стихал. Меня это необычайно поддерживало. Летом я наконец смогла поехать в Бельгию и пойти на его