совсем далеко, без всякого рационального оправдания – просто затем, чтобы вживую посмотреть, как индивидуальные предпринимательницы из вайбера растят сотни своих прекрасных роз.
Мне нравится быть за рулем, ездить даже бесцельно – просто перемещаться в пространстве, наслаждаясь сменой вида за окном. Я люблю долгие поездки, во время которых мы с Н. слушаем аудиокниги и останавливаемся на заправках, чтобы выпить кофе или съесть по хот-догу. Я люблю заправки, сияющие цифровыми экранами и набитые разнообразными товарами, где мрачные металлические канистры защитного цвета соседствуют с зефиром «Чаровей».
У Елены никогда не было ни машины, ни водительского удостоверения. Она полагалась на расписание городского транспорта, изредка прибегая к междугородним и международным рейсам. Этого было достаточно – ей не нужно было перевозить тяжелые крупные саженцы, палатку, собак или детскую люльку. У нее не было никаких оснований хотеть машину – тем более что у женщин ее поколения водить было не особенно принято.
Я думала: она не помещалась в учительницу, она загнала себя в чулан и ограничила. Теперь думаю: умеренность. Связь тела и места. Соответствие того, что ты способна собой заполнить, и слова, это называющего. Елена была учительницей. Учителем – говорила она сама о себе. Учитель и друг – эти слова Елена использовала преимущественно в мужском роде. Если выбирала женский, то имела в виду другой оттенок значения. Менее серьезный и важный. Мне не хотелось показаться несерьезной, поэтому с ней я тоже говорила в мужском. Уже взрослая, я продолжала быть во власти ее суда.
Несколько раз я говорила Елене, что считаю ее частью своей семьи. Мне не было ясно, что делать после этих слов. Казалось, что для их закрепления нужно больше пространства: мы, вечно сидящие в комнате друг напротив друга, должны были выйти на короткую прогулку до магазина, отправиться в кинотеатр на случайный скучноватый фильм, поскользнуться на гладком голубоватом льду, вспотеть до овальных пятен на спине и под мышками, подставить себя большому миру и посмотреть, что из этого выйдет. Для родственной близости, как я ее понимаю, нужно было увидеть телесную неловкость, уязвимость и простоту друг друга. Но мы продолжали сидеть в ее гостиной, разделенные накрытым столом, и я называла ее только Еленой Ивановной, никогда не Еленой, и она ни разу не видела меня ни в пижаме, ни без макияжа, ни с давно не мытыми волосами.
Мысленно я, как и криминальная красавица с похорон, называла ее второй мамой. Конечно, это было неточным – сложно сравнить ежедневную многолетнюю заботу и нечто такое, что состоит в основном из разговоров, одолженных книг и распечаток стихотворений, на которые задавалось написать отзыв. Тогда я не знала слов «значимый взрослый». Сейчас знаю, но мне не слишком хочется их использовать – безличные и сухие, они хороши для книг по психологии, но неуместны в моей памяти о Елене. То, что нас связывало, противостояло безличности – будучи ученицей и учительницей, мы смогли создать то, что выходило за пределы ролей. Когда после смерти своей матери она позвала меня в гости, она не была учительницей. Серое лицо, черные круги под глазами и глубокие складки у носа – я не узнавала ее, притихшую и потерявшуюся, не узнавала квартиру, неубранную, пахнущую, полутемную от перегоревших лампочек.
Ее смерть не сделала того же с моим лицом. Я, в отличие от нее, не задумалась о самоубийстве и вере в бога. Но я думаю о самой Елене. Мысли о ней приходят чаще, чем об отце или дедушке. Она настоящая – я помню сладковатый, но серьезный запах ее парфюма, оттенок губной помады, которую она всегда носила, и перламутровый лак для ногтей, который появлялся время от времени. Отец существует для меня в рассказах матери, дед – в оставленных им записях, которые я перечитываю в последние годы.
Мне снова снится Елена, точнее, написанная ею книга. Разбирая бумаги, я нахожу зин – вручную переплетенную стопку листов с рисунками и текстом. Стихи повествуют о маленькой мышке, изменившемся городе и различении андроидов и людей. Лукавая и телесная, как «Гаргантюа и Пантагрюэль», исполненная неонового сияния технологий и нежности детской сказки, история обескураживает меня. Она отсылает к давно знакомому: к повседневным страхам, большим и малым, невозможной физике магии и крепких ночных снов – но в то же время ни на что не похожа. Я смущена откровенностью и натуралистичностью этого текста, его неожиданной телесной свободой, его игривостью и нахальством. Мне стыдно читать про эту волшебницу-мышку, которая, в отличие от роботов, наслаждается своим телом, но я борюсь с этим чувством. Оно – знак того, что я смотрю на Елену как на мать.
Я боялась ее разочаровать. Поэтому мне не приходило в голову учиться плохо – даже в грустные месяцы, когда по ночам я читала все подряд, чтобы понять, зачем люди живут на свете, но все равно не понимала; когда смотрела все части «Пилы», не зажмуриваясь, потому что решила, что должна перестать быть слабачкой. Вероятно, из-за нее я захотела заниматься писательством – из сонма детских увлечений выбрала то, что объединяло нас с Еленой, что можно было обсуждать в ее заваленном бумагами кабинете.
Мои одноклассники не любили Елену. Многие ученики предыдущих лет тоже: записи старых гродненских форумов, которые я читаю, причисляют ее к трем самым «тяжелым» учителям. О ней, химице и биологице никто не сказал доброго слова – разве что то, что по окончании школы все разногласия будут уже не важны. Ее первые выпуски, наоборот, были с Еленой близки. У одних она была классной, у других вела русский и литературу, третьи вообще у нее не учились, но приходили на литературные вечера и капустники, о которых наслушались от товарищей. Молодая учительница, высокая, в красивом длинном платье, читавшая столько всего, уверенная в идее, что литература, если ее правильно понять, всех спасет, – Елена притягивала школьников.
В сущности, я сопротивлялась настоящей уязвимости не меньше, чем Елена. Вопросы, которые мучают меня на ее счет, наверняка были и у нее ко мне. Вот я делаю двухминутную зарядку от холки и венериных колец. Вот я съедаю на завтрак тарелку сырных чебуреков с кока-колой. Вот мои болящие колени, напряжение в челюсти и истонченная после лазерной коррекции сетчатка. Вот моя любовь к американским драмам периода восьмидесятых и девяностых, вот моя любовь к броской сексуальности, интригующей музыке и загадкам. Вот моя наивная душенька, вот мое обнаженное глупое местечко. Елена обо всем этом не знала.
Я присматриваюсь к своему способу письма, к стилю, который