рисовал, сколько-то времени у меня это заняло. Сначала я нарисовал группу темнокожих людей, микроскоп, комаров, пивные бутылки, самолет и себя. Потом я ей это показал и попытался рассказать, как провел прошлую ночь с учеными из Ганы, которые изучали малярию и которые уже улетели назад в свою страну. Порядком намучился. Альда, несмотря ни на что, поняла: сказала об этом сначала на итальянском, потом на английском. И рассмеялась. Ей было интересно, и она больше не сердилась. Альда нравилась мне всё больше.
Она налила мне еще. Я нарисовал рояль и господина Менюдия, как он сидит за ним и играет. Волосы ему нарисовал так, чтобы он выглядел как сумасшедший композитор. Нарисовал ноты над ним и над роялем. Изобразил и себя позади, с закрытыми глазами, как будто я сплю. Но не нарисовал Дорию де Ниво. Обвел господина Менюдия и нарисовал самолет, начертил стрелочку от холма Трагедия в сторону Америки – это значило, что он скоро улетит. Устав под конец, я бросил карандаш на стойку.
– Вот и всё, Альда, я не виноват! – сказал я громко по-английски.
Она поняла. Посмеялась. Налила себе вина, и мы чокнулись. Я дал ей карандаш, чтобы и она порисовала: я больше не мог. Тогда она начала рисовать каких-то людей, рассказывала что-то по-итальянски, нагнувшись над стойкой, а я разглядывал ее волосы, светло-коричневые, с крупными кудрями, и, раз уж она так встала, ее небольшую округлую попу. Она всё время говорила, рисовала, обводила что-то на бумаге. А я только смотрел.
Теперь и она сказала на английском:
– Вот и всё!
Я посмотрел на ее рисунок: там была толпа людей в кафе и она с подносом. Я понял, что у нее было много работы. А потом она нарисовала деньги и показала на свой карман. Вывернула его наизнанку – там было пусто.
– Ничего, – сказала она по-итальянски.
Много не выручила, а работы было много, понял я. Мы продолжили рисовать и пить понемногу. Получалось уже лучше. Как пещерные люди. Мне не хватало дубинки, чтобы треснуть Альду хорошенько и утащить с собой на холм, на виллу. Дубинки у меня не было. Да и треснуть ее я не мог. Оттого и пил много ирландского виски. Мы смеялись и рисовали, в конце концов я снова напился. Стали получаться одни каракули, я закрыл тетрадку и бросил карандаш. Больше рисовать не мог. Альда посмотрела на меня, рассмеялась и пожелала спокойной ночи.
9
Я проснулся слегка простуженным, день снова выдался хмурый. Набрал ванну с горячей водой и залез в нее. Дверь ванной осталась открытой. Было слышно, как вошла горничная, что-то напевая, занесла пылесос и приготовилась убираться. Я крикнул, что я в ванной. Она выбежала наружу.
Всё утро до обеда я провел в кабинете.
У меня не было никаких планов.
Мне ничего не хотелось.
Было хорошо.
Я смотрел в окно.
Читал.
Однажды я прочитал рассказ о парне, который проводил время за чтением в доме на озере. Не помню книгу, но там точно был такой рассказ, я листал ее давным-давно – как раз про юношу, который читал на берегу озера. Но ни названия рассказа, ни имени писателя я не помню. Не важно. Просто я был занят как раз этим: читал книгу об истории этого холма, о том, как и почему Рокфеллер его купил. Холм Трагедия и все виллы на нем.
На обед я не пошел, просто сходил к вилле и принес оттуда в кабинет полный пакет сэндвичей, салатов и фруктов.
Я наслаждался чтением в доме на озере. Прямо как персонаж из того рассказа. Весь день читал. Читал о Плинии Младшем, который первым выбрал этот холм для отдыха, и о последующих его хозяевах.
Прощальный вечер господина Менюдия Винтера и его супруги я пропустил. Не знаю, играл ли он, но, уверен, там произносили речи. Как бы то ни было, господин Менюдий был добрый и симпатичный малый. Низенький, с редкими седеющими волосами, с проворными движениями и острым взглядом. Я узнал, что он был когда-то очень успешным оперным певцом и выступал в нью-йоркской Метрополитен-опере. Карьера у него шла в гору. А потом он попал в аварию. Как мне однажды рассказал господин Сомерман, господин Менюдий ехал на велосипеде и его сбил грузовик. Он едва выжил. Потом семь лет восстанавливался, пробовал снова начать петь, но прежнего голоса у него больше не было. Что-то случилось с его легкими – ранение было тяжелым, и они утратили силу. Петь он больше не мог, поэтому с пением завязал, но не с музыкой. Сначала стал дирижером, а потом композитором. Успех настиг его и на этом поприще. Он приехал на виллу в Белладжо, чтобы работать над вокально-инструментальным фрагментом для сопрано и ансамбля из двенадцати инструментов на стихи Чеслава Милоша. А концерты здесь он давал просто по просьбам других гостей. Очень трудолюбивый человек.
В тот вечер мне снова захотелось подняться на холм Трагедия. Было темно, но я не заплутал: уже хорошо знал тропинки, что вели к вершине. Там я сидел, курил и смотрел на огромное темное озеро.
Меня весь день не покидало странное чувство покоя.
Я больше не думал о том, что меня ждет, когда я вернусь в Белград. Там меня ждали проблемы. Проблемы, которые никуда не денутся. Такова их природа, я понимал это. Я не мог справиться, не мог ответить как положено моим бедам – неурядицам и невзгодам, которые приносит жизнь. Я несправедливо обошелся кое с кем, не выполнил кое-какие обязательства. А чаще всего я просто был ужасно невнимательным. Мне как-то удавалось проходить через мои беды и жить дальше. Я даже иногда работал, что-то зарабатывал. Хотя я бы не стал утверждать, что переживал трудности без последствий. Последствия есть всегда, рано или поздно они приходят. Да и утверждать, что мою работу можно назвать серьезной, я тоже не могу. Теперь каким-то чудом я оказался здесь. На вершине холма Трагедия ничего подобного не было. Мне было спокойно. Я держал в руке палочку и постукивал ею по земле, сидя на каменных развалинах башни старой крепости. На другой стороне озера виднелись огоньки, группы огней – деревеньки и городки на берегу. Весь день было хмуро и прохладно, а ночь выдалась приятная и тихая.
Я спустился в Белладжо. По пути никого не встретил. Было еще не поздно, около половины девятого вечера, но уже пусто. Я обошел весь городок; все двери были заперты,