и жажду, которую всегда раньше времени, еще до появления первых признаков похмелья вызывало шоссейное вино.
– Не хочу я больше продолжать этот разговор, – говорил он, грозно озираясь. – Как тебе самому не тошно, Сашка? С тобой в разговоре пачкаешься как будто… Ты любую важную тему измараешь, двух слов про нее не сказав. А Бога ты не трожь, не тебе об этом рассуждать!
– Ну что он, твой Бог? – вскочив с ведра, петушился Табунщиков. – Ответит он за кровиночку ребенка? Ведь не ответит, жеребиловская ты морда!
– Кажется, там была слезинка, – подал голос Володя.
– Молчи, умник!
– Ложись спать, Достоевский, – сказал Жеребилов, отвинчивая крышку бака.
– Да я, может, больше твоего хочу, чтобы Бог существовал! Чтобы у него за всё спросить! Слышишь, ты? Святоша хренов!
– Хватит, Сашка, отвяжись. И не надоест самому? Дурак просто, и всё.
– Молчи, стерва!
– Сам стерва.
– А ты вобла!
– От воблы слышу.
– Ну и подавись!
– Так, народ! Р-разойдись! – весело скомандовал Бобышев.
Подскочив к спорщикам, он толкнул сначала одного, потом другого (Жеребилова, впрочем, слабее, учитывая разницу в весовых категориях), и ссора, как ртуть в градуснике, тотчас пошла на убыль. После вмешательства шефа те еще поругивались с минуту, но уже негромко и на безопасном расстоянии друг от друга.
– Разве так можно? – сказал Володя с укором, покосившись на Жеребилова. – Зачем он его дураком?
– Эх, Володя! – Бобышев рассмеялся. – Золотая у тебя душа! Из тебя бы монету чеканить.
Между тем котелок на плитке окутался паром. Бобышев завернул кран, подлил в кипяток холодной воды и принялся драить тарелки при свете догорающего костра.
5
Была уже глубокая ночь, а Герману не спалось, как почти и всегда после таких затяжных посиделок у костра. Стоило ему перегулять (обычно он ложился не позже полуночи), как сон отшибало надолго, если не до утра. Он долго ворочался, принимая всевозможные позы, сминал подушку и так и эдак, сбрасывал и снова натягивал одеяло и наконец сдался на милость бессонницы. Уже с час он лежал не шевелясь, стараясь привадить сон неподвижностью, и вслушивался в хрупкую тишину ночи.
Все давно улеглись, но лагерь был полон шумов, обостренных безмолвием окружающего пространства. Юра тонко и мелодично посвистывал у себя в «Археобусе», Табунщиков, ближайший сосед Германа (и сосед после выпитого всегда беспокойный), то и дело брыкался и ерзал во сне, лягая ногою палатку, Жеребилов, сосед более отдаленный, дышал так громко и глубоко, что шум воздуха, проходящего через его богатырскую глотку, был слышен в радиусе, по меньшей мере, двадцати шагов. Время от времени в тишине раздавался чей-то внезапный всхрап, стон, невнятная бормочущая жалоба. То была тайная оратория страданий, свидетельствующая, вероятно, о нелегкой борьбе духа с гнетом поработившей его плоти. В антракте кто-то выбрался из палатки, отошел в кусты, и было слышно, как струя мощно и прерывисто бьет по упругой листве.
В голове косяками проплывали разные мысли. Карауля сон, Герман думал о предмете, малейшее воспоминание о котором вызывало у него приятные мурашки по всему телу. Предметом этим была американская палатка «Дрэгон», которую он, заядлый турист, страстный любитель степных походов, собирался купить сразу по возвращении домой. Об этой палатке он мечтал уже целый год, с того момента, когда впервые увидел ее в интернете, но только теперь мог, наконец, рассчитывать на нужную сумму. Стоила «Дрэгон» баснословно дорого, даже и для палатки экстра-класса: столько Герман зарабатывал за целое лето. Несмотря на шестизначную цену, с виду это была самая обычная зеленая «полусфера», с тремя штормовыми растяжками и маленьким клиновидным тамбуром. Но внешне такие вещи почти всегда выглядят заурядно: разгадка высокой цены, как правило, кроется в материале. Пошита палатка была из такой суперпрочной и легкой ткани, что ею впору было обтягивать космические корабли. Карбоновые дуги не весили почти ничего, а выдерживали натиск арктического урагана. Производитель, сверкая нанятой улыбкой знаменитого актера, гарантировал три тысячи дней использования в любых условиях – от африканской пустыни до гималайского высокогорья. Все это, конечно, можно было счесть обычным рекламным блефом, если бы не вал восторженных отзывов со всего мира. Известные путешественники, обожженные солнцем первопроходцы, продолжающие открывать на планете неведомые уголки, один за другим выкладывали на своих страницах снимки на фоне «Дрэгон» и внутри нее, с «Дрэгон», привязанной к пыльному рюкзаку, и на крыше разбитого «Хантера» (а вдали – алмазные исландские ледники и кофейные гобийские пустоши). Герман изучал их страницы с завистью, мысленно подставляя себя на место своих кумиров. Эта палатка была нужна ему для особой цели, о которой еще много будет сказано впереди, но сейчас Герману было приятно думать о самой покупке. Он представлял, как принесет палатку домой и бережно распакует, любуясь идеальной фабричной укладкой всех ее частей, гладкостью и чистотою ткани и прохладным девственным блеском титановых колышков, а потом соберет ее, прямо посреди комнаты, и полежит внутри, глядя в зеленые синтетические небеса. У «Дрэгон» была миловидная конкурентка – американская же двухместная палатка «Блю винд», легкая, бобовидная, приятного лазурного оттенка. Стоила «Блю винд», при схожих характеристиках, почти вдвое дешевле. Но, несмотря на солидную экономию, Герман, дитя своего века, не мог допустить, что будет изъят из длинной вереницы счастливых обладателей «Дрэгона».
А еще он думал о том, о чем и вообще довольно часто думал в таких поездках… Впрочем, это была не столько мысль даже, сколько счастливое и ребячески-гордое чувство, иногда посещавшее его в задумчивую минутку, особенно в часы бессонницы, когда лагерь замирал и товарищи, отуманенные усталостью и вином, похрапывали вокруг на разные голоса. Это было отрадное сознание своей причастности к мужскому миру – миру таких вот простых тружеников, живущих и делающих свое дело вдали от городов, с его примитивным, кочевым, но и таким по-своему уютным бытом, с его жаркими ночными схватками у костра, с его проклятыми вопросами, на штурм которых бросались очертя голову, с его нетерпимостью и отсутствием компромиссов, с его молчаливым бесстрашием перед лицом чернейшей турской ночи… О, он был горячим сторонником этого мира, с тех пор как узнал его (и был принят им, сумев завоевать его уважение). Но иначе и быть не могло: ведь достаточно было неделю-другую провести здесь, в степи, среди этих косолапых русских мужиков, чтобы убедиться в превосходстве этого мира над так называемой цивилизацией, глубоко женственной по своей природе (недаром и слово-то женского рода), изнеженной и дряблой духом и к такой же изнеженности приучающей своих детей. Здесь, в этом мире, знали десятки способов развести огонь и добыть себе пищу в чистом поле,