Вечной. Там, на краю пропасти, я догадывался, что в душе она замышляет нечто ужасное. Дуновение из иного мира, дыхание ночи внезапно заморозили мне лицо. Я закрыл глаза, головокружение качало меня на ногах. Я обхватил маму руками. Мы покачивались туда-сюда, обнявшись: неземное опьянение овладело мной. Тот, кто ушел от нас, был рядом, поднимался из глубин моря и шептал: «Мы приехали, моя Вечная!». Я ждал, что он поднимет нас, взяв за талию, и опустит на пороге дворца, в котором живет…
– Малодушное тело! – сказала вдруг мама презрительно.
Я очнулся от забытья.
– Какое тело?
– Молчи. Я разговаривала сама с собой… Пошли!
Коляска снова поглотила нас. Мама безвольно опустилась на сиденье. Она вся дрожала, зубы у нее стучали.
– Малодушное тело! Малодушное! – говорила она теперь уже сокрушенно, а из глаз у нее потоками хлынули слезы.
Колеса на спуске скрипели, сдерживаемые насильно тормозами. Козмас ласково разговаривал с лошадьми. Я чувствовал, что тело мое покрылось потом, и одежда липла к нему. Мама вытерла мне лицо своим платком, наклонилась и сострадательно посмотрела на меня:
– Что с тобой будет, когда меня не станет?
– Я умру.
– Нет! Я хочу, чтобы ты жил. Хочу, чтобы ты жил. Дети не умирают. Ты исцелишься!
Коляска выехала на ровную дорогу и остановилась. Козмас спустился со своего сиденья и зажег фонари. Мама, казалось, успокоилась:
– Пожалуйста, не гони слишком быстро, Козмас.
Она взяла мои ладони в свои и привлекла меня к себе.
– У тебя жар. Закрой глаза и молчи.
Тихое покачивание убаюкивало. Я положил голову ей на плечо.
– Моя Вечная!
– Я здесь. Молчи.
– Я же умру, если тебя не станет.
– Молчи!
Душа моя успокаивалась в этой теплоте, я погружался в сладчайшее забытье. Прикрыв глаза, я чувствовал, как свет фонарей коляски оставляет нежность на мои ресницах.
– Ты спишь, Йоргакис?
Я не ответил. Мне нравилось притворяться спящим. Однако, должно быть, я спал! Я не понял, когда меня сняли с коляски, а слова, которые я, как мне казалось, слышал, возможно, были порождением сна. Мама шепотом сказала Козмасу:
– Подожди меня. Вернемся туда. Я потеряла там очень ценную вещь.
– Я поеду и найду ее, госпожа!
– Нет! Нет! Я найду ее сама… Найду ее сама.
3.
Женщина средних лет сидела у меня в изголовье. На голове у нее был черный платок, платье застегнуто до самой шеи. Я закрыл глаза, затем открыл снова: она все еще была там!
– Кто ты? Откуда ты взялась?
– Я – твоя тетя Руса́ки.
– Мама Левте́риса?
– Она самая.
Я повернулся и пристально посмотрел на нее. На пухлом, пшеничного цвета лице сияли два глаза, как у вола: черные, спокойные, испещренные коричневыми точками. Грудь у нее была полная. Она совершенно не была похожа на моего двоюродного брата Левтериса, который вот уже два или три года был моим кумиром.
Я снова закрыл глаза. Этот юноша снова предстал передо мной таким, как в тот день, когда я попрощался с нами: в хаки, с винтовкой в руках, с патронташем на поясе… Однако этот образ тут же исчез.
– Тетя! Ты должна знать! Что с мамой?
Она опустила мне на лоб ладонь – мягкую, как просфорный хлеб:
– Она ушла к мужу, счастливица.
– Умерла?
– Господь ее упокоил.
– Я тоже умру.
– Ты будешь жить. Я возьму тебя к себе.
– Но я же болен.
– Я тебя вылечу.
Она пошла в угол комнаты, порылась в своей суме и вынула оттуда дудочку из тростника.
– Я принесла тебе свирель, на которой играл мой Левтерис в твои годы. А в деревне у тебя будет и его палочка, и его скамейка, которую я выстелила заячьей шерстью, и его собака – Белолапый.
Я поднес дудочку к губам: из нее раздались звуки.
– И талисман на цепочке, который он носил до того, как ушел в армию? – очень робко спросил я.
– И он тоже, сынок. Я приберегла его для тебя.
Какое-то особое тепло объяло мое сердце.
– Тетушка, я люблю тебя!
Я обнял ее за шею.
– … А ты меня тоже любишь?
– Как свет очей моих!
– Очень любишь?
– Разве могу я не любить мою кровь? Сына моего брата?
Она наклонилась над кроватью и поцеловала меня в обе щеки. На глазах у нее были слезы. Она подошла к окну и сделала вид, будто смотрит в него.
– Ты хорошо помнишь моего Левтериса? Он к вам приходил?
– Как же не помню?! Он разрешал мне играть своим ружьем.
Она вдруг повернулась и пристально посмотрела на меня:
– Да ты же – вылитый он! И голос такой же, и глаза!
«Правда? Я похож на него? – мысленно спросил я себя. – Неужели у меня – его голубые глаза и золотые волосы? И когда-нибудь я стану таким же сильным, как он?». Он полюбился моей еще несформировавшейся душе с первой же минуты, едва переступил порог нашего дома. Тогда он носил критскую одежду – ставроге́леко, короткую вра́ку, высокие сапоги, а голова его была туго обвязана черным платком[1]. А позднее, когда его одели в форму хаки, я восхищался им еще больше: это был уже не юнец, а мужчина! Каждое воскресенье, получив увольнительную, он спешил к нам. Он врывался в дом, словно ветер, источая запах кожи и курама́ны[2], которую тут же вытаскивал из ранца на стол и говорил: «Это я принес для Йоргакиса!». Он расстегивал солдатский пояс с медной пряжкой и тоже бросал его на стол. На поясе у него висела кожаная кобура. «Можно посмотреть ее?» – спрашивал я, сгорая от нетерпения. Он вытаскивал оттуда револьвер, одним движением пальца запускал кругом барабан, и пули выпадали ему на ладонь. «На! Держи!». Какое это было блаженство! Мне казалось, будто я сразу же становился намного выше или что сидел верхом на отцовском жеребце. Настоящее превращение! Якумина высовывала голову из-за двери на кухню и бормотала обеспокоенно: «Осторожно, ребята, как бы беды не стряслось!». Левтерис поглаживал свои русые усы, улыбался кокетливо и пугал ее: «Отойди-ка в сторону, черноглазая! Стрелять будем!». Девушка краснела вся до самых корней волос, щеки ее рдели и пылали…
В комнату вошел на цыпочках дед.
– Он в полном порядке. Проснулся уже, – сказала тетя.
– Тебе лучше, Йоргакис?
Я не ответил. Когда дед входил, на все набегала тень.
– Заберу его к себе, – сказала тетя. – Мы уже договорились.
– А врач у вас в деревне есть?
– Боже упаси! Бедняки не болеют.
«Значит, тетя – бедная? Может быть, ходит милостыню просить?».
По