должна честно вас предупредить, что это ничего не изменит. Я не буду ничего подписывать даже в обмен на это известие.
— Вы плохо обо мне думаете, Ольга Станиславовна, — сказал он, достал из кармана сложенный пополам лист и протянул Осе.
Ося развернула его, увидела знакомый почерк, строчки запрыгали перед глазами. Иван Иванович протянул ей стакан воды, она выпила нарочно медленно, мелкими глотками, растягивая время, собирая волю в кулак, потом снова взглянула на лист. «Ося!» — было написано на самом верху страницы. Она посмотрела на Ивана Ивановича, тот стоял рядом, руки в карманах, сочувственная, даже понимающая улыбка на губах, и у неё перехватило дыхание от брезгливой ненависти к этому человеку и всему тому, что он олицетворял. «Ося! — писал Яник. — Мне дали пять плюс пять, всего десять. Мы ещё встретимся, мы непременно встретимся, и я снова скажу тебе то, что должен был говорить каждый день, но сказал только один раз, при прощании. Твой Я».
Она протянула лист обратно, Иван Иванович взял его, задержал её руку в своей. Ося дёрнула, он не отпустил, поднёс поближе к глазам, долго рассматривал, потом сказал:
— Артистическая рука. Рука художника. Вам нужно рисовать. А вы чем занимаетесь?
Ося отдёрнула руку, сказала со всей силой ненависти и презрения, на которые только была способна:
— Вы знаете, даже если история простит вам то, что вы делали с нами, она никогда не простит вам того, что вы вынуждали делать нас.
Он поднял удивлённо брови, нахмурился и молча вышел из комнаты. Вернулся Рябинин, вызвал конвойного. Ося пошла по коридору, уверенная, что её ведут в карцер или на какую-нибудь изощрённую пытку, но конвойный вернул её в камеру.
Три следующих дня её не трогали, а на четвёртый Рябинин вызвал её рано утром, сообщил, что следствие закончено, протянул коричневую папку с множеством надписей на обложке и приказал ознакомиться с обвинительным заключением. Ося открыла папку, начала читать, Рябинин со скучающим видом уткнулся в газету. «Следствием по делу вскрытой и ликвидированной контрреволюционной шпионско-диверсионной повстанческой организации „Польской организации войсковой“ установлено, что в деятельности повстанческой организации принимали участие…» — прочитала Ося. Смысл ускользал, пустые слова отзывались в голове мерно и тупо, как барабанный бой. Она пропустила пару страниц, наткнулась на «Список членов ленинградского отделения ПОВ», не нашла ни одной знакомой фамилии, кроме Ковальчика, перелистнула снова. Вот оно, главное. «…Обвиняется в том, что являлась участником польской националистической шпионско-диверсионной организации, занималась шпионажем в пользу Польши, проводила контрреволюционную пропаганду. Обвинение подтверждается показаниями обвиняемых Ковальчика Я. С. и Гныся Ф. Г. и известных следствию свидетелей… На основании вышеизложенного Ярмошевская О. С. обвиняется в преступлении, предусмотренном статьёй 58, п. 10 и п. 11 Уголовного кодекса РСФСР. Обвиняемая не признала себя виновной. Согласно п. 1 постановления ВЦИК от 16/XI-22 г. дело слушанием передаётся суду военной коллегии при Коллегии ОГПУ с применением закона от 1 декабря 1934 г. Старший оперуполномоченный Рябинин М. И.».
— Всё ясно? — спросил Рябинин.
Ося пожала плечами.
— Могут и к Духонину послать[41], по 58–10, — сказал он. — Предупреждал я вас.
Закончив дело, он вдруг сделался милым и обходительным, предложил Осе папироску, поговорил о погоде, объяснил, что теперь ей разрешаются свидания, спросил, не хочет ли она послать телеграмму родным.
— У меня нет родных, и вам это известно, — устало ответила Ося. Хотелось поскорее вернуться в камеру, всё обдумать.
— Как знаете, — сказал Рябинин, нажимая на кнопку. — Завтра с утра вас вызовут на суд.
3
В камере никого не было, видимо, вывели на прогулку. Ося легла на койку, закрыла глаза. Закон от первого декабря означал исполнение приговора в течение двадцати четырёх часов, она помнила, потому что этот же закон применили к Янику. Суды заседают по утрам, значит, жить ей остаётся полдня до приговора и сутки после. Она встала, забилась в угол за дверью — единственное непросматриваемое место в камере, достала из потайного кармашка, так умело сооружённого Раисой Михайловной, что ни один шмон его не обнаружил, портрет Яника, прижалась к нему губами, прощаясь. Страха не было, только неизбывная усталость и желание, чтобы всё поскорее кончилось.
Вечером, сразу после ужина, она перебрала свои вещи, хотела раздарить их по примеру Шафир, но не решилась. И Заржецкой, и Климас носили передачи, и жалкие Осины богатства были им ни к чему. Она увязала аккуратно узелок, попробовала постучать, узнать, не нужно ли что кому в других камерах, но Климас истерически потребовала, чтобы она немедленно прекратила свою контрреволюционную деятельность. Пришлось прекратить.
Ночью ей не спалось, и с неизбежностью пришли все те неприятные мысли, которые отталкиваешь, запихиваешь на дно, когда есть силы, и которые всплывают наверх, когда силы кончаются. Мать опять лежала на полу, тянулась мёртвой рукой к кусочку сахара. Врач снова, в тысячный раз повторял: «Так бывает, особенно с мальчиками». Марго всхлипывала: «Милосердия в тебе нет». Яник требовал: «Не смей унижаться перед ними».
В пять утра Ося уже была на ногах. Вымыла голову холодной водой, сама себе поливая из кружки и тщательно намыливая волосы — мыла можно больше не жалеть. Достала единственное нештопаное платье, начистила туфли зубным порошком — он ей тоже больше не понадобится.
Сразу после завтрака её забрал конвойный, долго вёл длинными шпалерными лабиринтами, вверх — вниз, влево — вправо, пока они не оказались в знакомой, неприятно памятной комнате с жестяным столом, где та же женщина обыскала Осю всё так же грубо и унизительно, посмотрела с интересом, но ничего не сказала. Потом Осю вывели во двор, где стоял большой крытый грузовик с надписью «Хлеб». Ей приказали зайти в крохотную деревянную клетку в кузове, где можно было только стоять, и захлопнули дверь. Клеток было десять, по пять с каждой стороны, между ними по узкому коридорчику прохаживался конвойный. Едва за Осей закрыли дверь, машина тронулась, и тут же человек из соседней клетки выкрикнул: «Товарищи, кто здесь, отзовитесь, я Збигнев Шиманский, сортировщик Ижорского завода». Конвойный приказал ему замолчать, но человек только рассмеялся: «Да я уж почти расстрелянный, чем ты меня испугать можешь». Никто ему не отозвался, и он затих. Ехали долго, каждый раз, когда машина резко поворачивала, Ося больно стукалась лбом о деревянную, плохо обструганную стенку, но поделать ничего не могла, в клетке даже руки невозможно было поднять.
Грузовик остановился, заключённых стали выводить. Ося была последней, два конвоира торопливо прогнали её по небольшому закрытому двору, потом — по узкому коридору, остановились под большими стенными часами, — Ося глянула машинально: часы показывали час с четвертью, — впихнули в крохотную, полтора на полтора каморку,