признался я. — У меня родители детдомовские, оба.
Мужчина встал, взял жестяной неуклюжий чайник с каменного прилавка возле печного устья, подцепил его длинной рогатой палкой — ухват, вспомнил я, это называется ухват — и протолкнул в глубь печки. Потом вернулся к столу, спросил:
— Непривычно тебе, жизнь наша?
— Непривычно, — согласился я. — Но очень интересно.
— Сейчас-то хорошо мы живём, почитай ни в чём нужды нет. Картошка своя, мясо своё, молоко своё, табак — и тот свой сажаем. А начинали мы, ох как тяжело начинали. Сколько у нас тут народу померло. Ничего ведь не было. Первую зиму как голодали мы, страх вспомнить. Всё серу еловую жевали. На лучине растопим, в воду накапаем, она там кругляшами схватится, а мы их жуём целый день. И есть не так охота, и зубы белые, я её до сих пор жую, серу эту, глянь.
Он продемонстрировал мне крепкие, очень белые зубы.
— Спичек, понятно, не было: искрой сухой трут зажигали. Гриб это такой, по деревьям растёт — трут. Мыла тоже не было: разведёшь в воде золу — вот тебе и мыло. Керосина потом раздобыли, Володькин дед помог. А лампы нет. Так мы из грибов лампы делали: дырку в шляпке проткнёшь, нитку просмолённую протянешь — вот тебе и лампа. Детишек писать учили, так чернила из сажи делали, а тетрадки — из бересты. А Лене Фёдоровне — из сажи да моркови, чтобы поправляла красным, всё как положено. Одежду из конопли шили, прялку я сделал, Даша моя и пряла, и всех обшивала. Ну да ничего, сдюжили, нынче вон как славно живём. Васька мой и вовсе как сыр в масле катается. Но я тебе так скажу. Все мы, конечно, потрудились, у нас тут все рукастые, все работящие, но без Льва да без Данилы, Володькина деда, не выжили бы мы. Лев — понятное дело, голова у него, что Дом советов, но и Даниле — земной поклон. Это нынче Володька наши шкуры да живицу в Заготсырье сдаёт, а дед его нам без всякого интересу помогал, себе в убыток. Человек был хороший, чудо человек, золото. Ну и без Катерины не выжили бы, без Ивановны, она нам пропасть не дала, руки опустить не дозволила. Так что ты, парень, на неё не серчай. Она человек крутой, иной раз и обидно скажет, зато всегда от сердца, нет в ней такого, чтобы душой кривить, не из тех она, что в лицо мёдом мажут, а за спиной хулу скажут.
— Я не сержусь, — сказал я, — как можно. Но мне за Ольгу Станиславовну обидно.
— Я тебе так скажу, я ведь Ольгу тоже знавал. Конечно, право её было такое не пойти с нами, насильно, как говорится, мил не будешь. А только получилось, вроде как мы все вместе лодку строили, смолили, конопатили, а как на воду спускать — так раз, одна доска и отвалилась. Посуди сам, как такая лодка поплывёт. Обиды я на Ольгу не держу, сколько уж лет прошло, чего уж теперь, но, думаю, неправа она была. Не хотела — так и сказала бы наперёд, не ждала бы до последнего. Глядишь, кого бы другого вместо неё нашли, кто бы другой спасся.
— Она тоже спаслась, — заметил я.
— Это верно. Да только в каком годе она свободной стала? В пятьдесят третьем? А я в сорок шестом. И я тебе так скажу, парень. Я бы в лагере ещё семь лет не выжил.
Он замолчал, задумался, я тоже притих, пытаясь разрешить неразрешимое, свести вместе Осину и его правды.
— А что вам труднее всего было? — спросил я Василия Ивановича.
— Труднее всего? — задумчиво повторил он. — Да первых года два всё трудно было. Обустраиваться трудно. Друзей хоронить трудно. За всех не скажу, но мне трудно пришлось, когда понял, что нет никакого Того Города, что мы и есть Тот Город. У меня в Пскове жена осталась, дочка. Я всё думал, вот найдём Тот Город, я исхитрюсь как-нибудь да их к себе заберу. Не забрал. Сюда не заберёшь. Толя наш, Анатолий Петрович, ушёл за женой и сыном, и всё, пропал человек. У нас договорено было, он Володькиному отцу открытку пришлёт, ежели найдёт их. Не прислал. То ли не дошёл, то ли опять сел.
— Псков недалеко от Ленинграда, я могу съездить, разузнать, я всё равно сейчас в академке, — предложил я.
Он вскочил, прошёлся по кухне, достал из печки забытый нами, почти полностью выкипевший чайник, снова сел, протёр ладонями лицо и сказал глухо:
— Да нет, паря, назад жизнь не откатишь, чего уж теперь. У меня вон Иван, да Васька, и Дарья моя, покойница, хорошая была женщина. Так что спасибо тебе, не надо.
— Не скучно вам? — спросил я. — Тридцать с лишним лет с одними людьми, в одном месте.
— Скучно? Некогда нам скучать-то, да я и привык, моего веку сколько осталось. Молодёжи скучно, наверно, но это уж пусть сами решают, это уж не наше дело.
— А как вы поняли, что Того Города нет?
— Я-то? Я, парень, просто понял. Пошли мы как-то с Андреем силки проверять, а они пустые, и след по снегу, сторожкий, а всё заметный. Мы, значит, по следу пошли, а там два мужика, один другого тащит, сам еле идёт. Видно, что загнутся оба скоро, и видно, что лагерные, из наших, из зека. Стали думать мы с Андреем, что делать. И оставить их нехорошо, раз — помрут, два — вохра по следу набежит, и к себе забрать тоже непросто, что за люди, польза нам от них будет, или так, лишние рты. Тут этот, что тащил, тоже на снег повалился и не встаёт. Андрей говорит, подождём, пока помрёт, и снегом завалим, а мне не по душе, не по-людски. Уговорил его, притащили мы их к себе. Тот, кого тащили, всё едино помер. А второй выжил. До сих пор с нами. Костя такой. Ты его не видал, он по зиме в тайгу на зимовье уходит, не может под землёй долго быть, душа восстаёт. Вот Костя этот и сказал, мол, слухи ходили в лагере, есть Тот Город, вот мы и пошли вас искать. Я говорю, почему нас-то, а он удивился, спрашивает, разве это не Тот Город? Разве ещё есть? Тут я и понял.
— Но ведь слухи ходили ещё до вашего побега?
— Про то, парень, не скажу тебе, над тем много лет голову ломал да бросил, что без толку ломать.