сидели на верхнем этаже в номере отеля «Штадт-Берлин», и ночной город далеко-далеко внизу раскинулся у ее локтя. Ей снова вспоминается Государственное издательство, Франкфурт, вводный учебный курс, коровий череп. Что-то начинается, что-то заканчивается – или осуществляется. Но между тем время обвивается вокруг жизни, пускает в нее корни, охватывает своими кольцами, врастает в нее, делает все что угодно, только не остается к ней равнодушным, оно всегда напряжено, оно словно натянуто между началом, которого мы не замечаем, потому что заняты жизнью, и конечной точкой, лежащей в будущем, то есть во тьме. Разве это не сам Ханс постоянно заставляет ее думать о Вадиме? «Сентябрь! Сентябрь!» – кричал Кристиан Грасхоф, исполняя роль Дантона в постановке пьесы Георга Бюхнера «Смерть Дантона» Немецкого театра, которую она за последние годы посмотрела восемь раз, если бы не этот спектакль, она никогда не решилась бы по совету Ханса изучать сценографию. На первой постановке она, в ту пору еще шестнадцатилетняя, сидела рядом с Гернотом, своим первым другом, а последнюю посмотрела в прошлом году с отцом, мысленно проговаривая вместе с актерами каждое слово.
«Государственная власть должна быть прозрачным хитоном, облегающим тело народа. Сквозь него должна проступать каждая набухшая вена, каждый дрогнувший мускул, каждая напрягшаяся жила»[54]. Грасхоф исполнял обе роли, Дантона
и Робеспьера, – того, чья голова падает в корзину со стружками, и того, кто его казнит, но чья собственная голова полгода спустя тоже упадет в корзину со стружками. Кстати, сказал ее отец, интересно, что ни тот ни другой, в сущности, не поколебали принцип эксплуатации человека человеком: бедные так и остались бедными, но этого никто особо не заметил, потому что крови проливалось немало. Так я пьесу еще не воспринимала, сказала Катарина и вспомнила безумную клавирную импровизацию Камилла, которую она теперь никогда не услышит. А саму идею нации, сказал отец, изобрели тогда только для того, чтобы мобилизовать людей на войну, не выплачивая им при этом денежное довольствие, полагающееся наемникам. Двое палачей хватают Люсиль под руки, как куклу, и уводят на плаху, в синем свете, в глубину сцены, а поскольку она на двадцать сантиметров ниже их, они, чтобы дело шло быстрее и легче, приподнимают ее, поэтому в свой последний путь она не идет, а парит, не чувствуя земли под ногами. Вот только твой Грасхоф, по-моему, уж очень кричит, еще сказал ей отец, а она невольно подумала, что никогда больше не сможет посмотреть этот спектакль. Кстати, сценографом у них, сказала она, был Фолькер Пфюллер, наш профессор, преподает на нашем отделении. Интересно, сказал отец, расскажи мне, как он такое создал.
А теперь закрывается еще и «Ганимед». Насовсем. Когда приезжают Ханс и Катарина, в ресторане полутемно, а в конце зала несколько стульев уже лежат перевернутые кверху ножками на столиках. В гардеробе нет света, пальто они вешают на крючки сами. Кроме них в зале сидит одна-единственная пара, которая, вероятно, забрела сюда случайно, да за длинным столом шумит последняя партия французских, американских или английских студентов колледжа в униформе. Ужинают они сегодня под музыку из кассетного магнитофона. Больше никаких скрипачей, никаких глиссандо, крышка рояля закрыта. Насовсем. Официант говорит слишком громко и ведет себя неловко. А шеф-повар, господин Вебер? К сожалению, его сегодня нет. В бернском масляном бульоне вместо перепелиного плавает кружочек яйца вкрутую, ну, хотя бы так, говорит Катарина, Ханс кивает. Индонезийский жареный рис наси-горенг они едят в последний раз, теперь такое можно будет попробовать разве только в ЦК, да уж, говорит Ханс и снова замолкает. Из кухни доносятся крики, болтовня и звон посуды, наверное, они там собирают вещи, говорит Катарина. Ханс кивает. Катарина в память той, первой, встречи в «Ганимеде», надела то же платье, что и тогда. В ту пору стоял золотистый летний вечер, а в волосах у нее был бархатный бант. Как она соглашается на все «условия», которые он ей объявляет, и улыбается всему, что он ни скажет. Тогда Моцарт, сегодня поп-музыка из магнитофона. «Святой Двоицей» назвал он то, что началось в те дни, а теперь туда уже не вернуться. Ему вспоминается сравнение, которое он привел в письме к ней год тому назад: он-де кажется самому себе пустым, разграбленным домом, с вырванной из стены проводкой, с заколоченными окнами, с закрытыми занавесями, с мелким мусором, разбросанным повсюду. Так будет выглядеть и ресторан «Ганимед», место, в котором на его памяти всегда царила жизнь. Некогда фешенебельный ресторан превращается в забегаловку, столь же убогую, как и то, что осталось от их любви. А какие у них когда-то были надежды.
Катарина говорит: Но мы же есть.
Она произносит это с благими намерениями, но, к сожалению, ничего не понимает.
Он снимает пальто с крючка, подает ей, она просовывает руки в рукава, повернувшись к нему лицом, быстро обнимает его, потом вытаскивает руки из рукавов и надевает пальто как положено. Пока он надевает пальто, она сдергивает с крючка номерок под номером восемьдесят, на память. Тогда они вышли в золотистую дымку теплого вечера с мерцающими пылинками и впервые вместе пересекли мост Вайдендаммербрюкке. Он до сих пор точно, до метра, помнит место, где она взяла его под руку. А сейчас октябрь, уже давно ночь, ветрено и холодно, летнее платье с открытой спиной, которое Катарина надела под пальто, слишком легкое, они бегут за трамваем номер сорок шесть, как раз едущим по мосту, но не успевают, пытаются поймать такси, не важно, легальное или нет, в конце концов останавливается «трабант» и отвозит домой за десятку сначала его, потом ее.
II/20
Действительно, почему я еще у нее?
Весной, когда я хотел покончить с кассетами, я написал тебе в одном из писем: «осмысление этой жизненной неудачи в сущности было бегством».
«от чего именно я бежал, выяснится, если продолжения не будет».
Ну и что же выяснилось за эти полгода?
Сторона A. Сторона B. Шестьдесят минут. Впереди холодное время года, и Катарина снова сидит за столом в наушниках. «Рыбьими» назвала недавно красавица Роза ее глаза, и было это в тот день, когда у нее состоялось одно из более мучительных, чем обычно, объяснений с Хансом. Рыбы тоже впадают в спячку или только ящерицы? Она должна до такой степени замерзнуть, чтобы не чувствовать падений. До такой степени отстраниться от прежних эмоций, чтобы все это перестало причинять ей боль, но как тогда ей вернуться в привычный мир?
Может быть, именно Франкфурту мы обязаны тем, что пробыли вместе так долго. Твоя тамошняя интрижка скрыла от нас некий износ наших отношений.