я старый, какой я второй!
— Какой ни есть, а работник, — продолжал для вида упираться молодой Лихов. — За родственника еще, может, и выйдет какая поблажка, за чужого не жди.
— А хочешь, я тоже родственником скажусь?
— А поверят в деревне? Кто нам поверит?
— Ну, буду жить, как Матюхин работник, не ваш. Будто задолжал тому и, стало быть, изволь отработать вам с батькой, такие у вас с Матюхой расчеты.
— Не знаю, выйдет ли что. Пожалуй, не выйдет, — хитрил Родион, не собираясь, конечно, прогонять старого мельника. Скажешь ему: «Уходи!» — а на кого оставишь свое заведение? Кто будет управлять жерновами, принимать помольщиков и, на худой конец, сторожить мельницу? Степка? У того хватает возни со скотом, с лошадями. Можно бы самому тут заняться, покуда зима, но как оторваться от Варьки? Нет, от Варьки он теперь ни на час!.. Так что старика надо призадержать, если он и побежит с мельницы, уговорить, чтобы остался. И ни черта ему, Родьке, за этого деда не будет, раз он сам прилепился. Молочишка, мясишка, пожалуйста, ешь, только сиди в этой дыре, чертомель! — Ума не приложу, что с тобой делать, старик. Да и сам ты сегодня так говоришь, завтра скажешь иначе, — когда получать заработанное. Еще раньше потянешь Лихова в сельсовет, заставишь подписывать договор, по закону.
— Да милый ты, Аверьянович! Да на кой ляд мне тот договор, может, седня я жив, завтра нет меня, закопали. А пока мне тут хорошо. Привычно! — опять начал он похваляться. — И вам будет хорошо.
Варька, шагнувшая от дверей, уже хотела что-то сказать, кажется, заступиться за старого, Родька опередил ее, вставая с топчана:
— Ладно, дед, покуда живи!
— Благодетель ты мой! — старик начал было опускаться перед ним на колени. Родька придержал его за подмышки.
— Не надо.
— Не надо, значит, не надо, — согласился старик и протянул руки, хотел обнять благодетеля в знак благодарности, да тот уже шел к двери, потому успел только похлопать ладошками по спине; потер пальцы о свой полушубок в муке и еще царапнул ими, оставляя следы. — В память о посещении! — гыгыкнул.
— Не возражаю, пятнай!
Они прошли к деревянному бункеру, полному свежей муки, громоздившейся конусом выше краев; а сверху, из-под гремящего жернова все сыпалась белая распушенная струйка. Родька сунул под нее руку и шевельнул забеленными пальцами.
— Горяченькая!
Протянула руку и Варька.
— Пусть не горячая, теплая.
— А запах, запах какой! — Родька наклонился над бункером и нюхнул струйку, а потом и бочок конуса. — Понюхай-ка, Варька. — И когда та наклонилась, положил руку ей на затылок, заставил ее макнуть носом в муку.
— Родька?! — вскинулась она ошалело. Нос, щеки ее, подбородок да и ворот жакетки, лисий горжет, — все было в муке. — Ты что со мной делаешь? Вы что надо мной вытворяете?
— Да это же шутка, — расхохотался Родион и, набрав горсть муки, посыпал на ее полушалок, тоже новокупленный, из темного он сделался белым.
— Ну, Родька!..
А позади ее стоял старый мельник, кропил мучкой затылок и плечи.
— Вот так-то! Так полагается, хозяева, тем паче молодожены, и обижаться на такое нельзя.
Варька же не на шутку обиделась. Она первой выбежала на воздух и свет и принялась выхлопывать полушалок. А от него не отставало, надо отмачивать в теплой воде. И жакетка новая не поддавалась никакой чистке, сколько она ни терла перчатками и клочком сена, — хоть плачь.
Родька стоял поодаль и зубоскалил:
— Испортили у молодушки наряды! Испохабили!.. Да купим другие, шикарней! — Потом убеждал жену, что такой существует обычай, ничего не поделаешь: обзавелся мельницей, понюхай муки. Новичков, чуть они появились на кораблях, окунают в морскую соленую воду, новоиспеченных хозяев мельницы вываживают в муке.
Обратно ехали под одной дохой и в обнимку. Дорога была ровная, лошади без понукания шли ходко, и Родька, переполненный радостью, что он отныне хозяин — хозяин! — и есть у него молодая хозяйка, он чмокнул в нос Варьку, затянул песню «Хазбулат удалой». Пел о неведомом ему Хазбулате, у которого какой-то богач хотел выменять на коня, на седло молодую жену, и чувствовал, что пьянеет от пения. И уж не какого-то удальца Хазбулата, не охочего до его жены богача видел перед собой Родька, он видел себя, одновременно богатым и удалым. Ни покупать, ни выменивать у кого-то молодую жену, ни тем более променивать свою — это Варьку-то?! — ему, конечно, не потребуется, а вот крупорушку он купит, присоединит к мельнице, пусть вместе гремят жерновами. Там можно замахнуться и на маслобойный завод.
Пел Родька громко, орал на все поле про Хазбулата, про Стеньку Разина и про славное море, священный Байкал и умолк только на окраине Займища, и то голос умолк, а душа продолжала петь. Все перевернулось внутри и заполнилось другим, пока непонятным, однако тревожным, когда подъехали к родному крестовику с деревянным кружевом по карнизу: у ворот в плотно подогнанную косую дощечку стоял заседланный пегий конек, на котором всегда ездили председатель сельсовета и участковый милиционер.
— В чем дело? — требовательно спросил Родион, войдя впереди жены в дом и, обращаясь к участковому (тот сидел в красном углу горницы, за столом, и что-то писал) и к своим займищенским Ипату-Ветродую («Чего ему надо?!») и к Фроське («А эта, эта зачем?!»), сидевшим по правую и левую руку от милиционера.
Ответил, жалуясь, перепуганный не на шутку отец:
— Вот, сынок, описывают имущество…
— Как это?.. — Родион шагнул к участковому. — Почему?
И тот поднял над бумагой усатое лицо с прилипшей к нижней губе цигаркой, которая уже не дымила, спокойно и вежливо пояснил:
— Задолжали по хлебушку? Не вывезли к сроку? Хитрили?.. Вот и сделали себе хуже. — Он оглядел перед светом из окошка бумагу. — Остается переписать.
В первый момент после этого Родька даже подумал с облегчением: «Пронесло!» — и попятился к двери, сел на скамью рядом с женой. Он же более опасался, что ему попадет за ту выходку на дороге, за историю с Фроськой, потому и приехал милиционер, потому и очутились в избе Фроська и Ветродуй. А оказывается… И тут Родьку охватило еще большее беспокойство: могут припугнуть только, а могут и забрать что-то, к примеру Серка, уж больно старательно переписывает бумагу милиционер. Ветродуй, этот ерзает беспрестанно на стуле, трясет бороденкой.
— Приходится… — донесся его полушепот. — Сказали идти, куда деться — пошел. И Фроське сказали — пошла. Если бы не сказали…
Родион не очень-то верил в Ипатовы слова, знал, какой он непостоянный, сегодня одно может сказать, завтра другое, не зря и прозвище дадено — Ветродуй. Но бояться его не боялся. Пугала в эти едва