не было, то мы до некоторой степени могли выполнить эту задачу через посредство казенной газеты. Я тотчас написал письмо в Омск Ядринцеву, чтобы соблазнить его приехать в Томск для дружной работы в газете Кузнецова. Я был уверен, что он ни минуты не будет медлить в Омске: в это время я был для него самый близкий, самый дорогой человек. Он скучал без меня в Омске. Хотя он начал уже там пристраиваться и имел уроки, он бросил все и прикатил в Томск. Кузнецов, Ядринцев и я составили кружок сотрудников газеты. Кузнецов устроил редакционные беседы по субботам; каждую субботу Ядринцев и я приходили к нему провести вечер. <…>
Таким образом, можно сказать, что с первых же дней моего пребывания в Томске я начал втягиваться в сибирскую жизнь. Планы о путешествиях в Центральную Азию стали вытесняться сибирской публицистикой.
До этого времени, то есть до моего приезда в Томск, здесь не было секретаря статистического томского комитета. На статистические комитеты отпускалось до 2000 рублей в год. Когда по приезде в Томск я пришел к губернатору Лерхе[156], он мне сказал, что я еще до поры до времени должен остаться младшим переводчиком татарского языка при генерал-губернаторе. Лерхе сказал, что две тысячи на статистический комитет внесены в смету на предстоящий год, но смета еще не утверждена; когда она утвердится, будут получены деньги, только тогда можно будет открыть действия комитета; а пока, чтобы я не сидел без дела, придумал мне другую работу, он распорядился в канцелярии губернского совета устроить новый стол, выделить в него делопроизводство по крестьянскому и инородческому вопросам и меня сделал столоначальником этого стола. Таким образом я превратился в канцелярского чиновника вместо того, чтобы сделаться чиновником-путешественником, разъезжающим по губернии с ученой целью. Я не протестовал, так как верил, что это временно.
Моим ближайшим начальником был Разумнов, который заведовал первым отделением в канцелярии губернского совета. Лерхе поручил ему научить меня составлять протоколы в заседании совета.
В мой стол были переданы дела по освобождению подзаводских крестьян, а также дело об улучшении быта инородцев. Последнее дело тянулось сорок лет и состояло из нескольких столпушек; положенные одна на другую, эти столпушки составляли столбец в 1½ аршина высотой. Губернатор желал, чтобы я познакомился с этим делом, изложил суть его в докладе и закончил доклад выводом о необходимости прекратить дальнейшее производство этого дела. Я, действительно, прочитал все дело, нашел в нем много интересных статистических цифр и карты прежнего распределения инородческих племен; сделал для себя большие выписки, для канцелярии составил сжатый обзор дела, но сказал Разумнову, что я не могу согласиться на прекращение этого дела. В деле действительно не было никаких соображений о мерах, как улучшить быт инородцев и спасти их от вымирания. Несмотря на громадное количество исписанной бумаги, в деле ничего не было, кроме списка волостей с указанием численности населения. Поэтому губернатор, вероятно, был прав, высказываясь за прекращение этого дела. Но мне казалось, что это значило совсем перестать думать о несчастной участи инородцев.
Разумнов был очень добрый, умный человек и не принуждал меня. Я доставлял ему только приведенный в порядок фактический материал, а заключение из него, согласно с духом канцелярии, писал он сам. <…>
Таким образом, мои занятия в Томске делились между канцелярией и газетой. Хотя я и не был еще утвержден в должности секретаря статистического комитета, но на меня было уже возложено поручение, которое ежегодно исполняет секретарь, – это составление всеподданнейшего отчета по губернии. Мне пришлось возиться, между прочим, со сметами государственных и земских сборов. Работа меня увлекла, я начал разбираться в цифрах, как распределяются собранные деньги на государственные и местные нужды; меня заинтересовал вопрос, не платит ли Томская губерния (и вся Сибирь) больше против других губерний.
Между расходами Томской губернии я нашел такие цифры: 300 000 на пособие сереброплавильным заводам, принадлежащим Кабинету, и, не помню, какую-то сумму на содержание гарнизонов в киргизской степи. Я хотел собрать сведения обо всех суммах, которые собираются с населения Томской губернии, чтобы выяснить, не обижает ли центр провинцию.
Неясность этих отношений склоняла меня к мнению, что метрополия обижает колонию, и под давлением результатов моих вычислений я написал Ядринцеву в Омск (он в то время жил еще в Омске) с эпиграфом: «Батюшки, караул, грабят! (Крик на Мухином Бугре)». В то время в городе было неспокойно, были грабежи; жители отпугивали воров выстрелами, так что по ночам по всем окраинам, в том числе и на Мухином Бугре, шла стрельба. Немного позже я из этих материалов смастерил статью и поместил ее в «Томских Губернских Ведомостях».
<…>
Гордый человек
Зерчанинов[157] был в свое время одним из лучших учеников кадетского корпуса в городе Омске и вышел из него за два года до меня; служил потом в линейном пехотном батальоне в Томске и занимал должность казначея. От пехотных офицеров, моих сверстников и однокашников, я узнал, что Зерчанинов уже больше не служит, он вышел в отставку из принципа, убедившись в невозможности служить честно; приходилось смотреть, как батальонный командир ворует, и молчать. Его знания и способности давали ему надежду на хорошую военную карьеру, по крайней мере, в провинции. Я слышал много хорошего об этом протестанте и познакомился с ним. Он жил на Акимовской улице в маленьком стареньком доме, на ветхой крыше которого росла трава и даже поместилась березка.
Я очень часто захаживал к нему, и мы подолгу с ним беседовали о политике и литературе. Это был высокий мужчина со впалой грудью. Ему очень хотелось какой-нибудь просветительной деятельности, но при слабом здоровье ему нельзя было думать о занятиях в школе. Мечтой его было открытие народной библиотеки; это ему и удалось впоследствии. <…>
Умер Зерчанинов в крайней бедности. Проезжая в одну из своих экспедиций через город Томск, я нашел его прикованным к постели. Он жил тогда в какой-то убогой хижине в той части города, которая тогда еще называлась Трейблютовой заимкой; теперь это имя уже забыто. За ним ухаживала какая-то женщина, вернее сказать, обирала его. Он получал маленькое пособие от казны, из которого она тратила на больного гроши, а остальное клала себе в карман. Меня предупредили, что если я вздумаю дать деньги больному, то нужно сделать это в отсутствие экономки. Я нашел Зерчанинова в мрачной комнате с русской печью, со спертым воздухом. Он был так слаб, что не мог подняться и сесть, и разговаривал