class="p">Носители мысли
Во второй половине той же зимы к двум моим занятиям в канцелярии и газете присоединилось еще третье – школа. Знакомство с семьей Кузнецова привело меня в дом директора гимназии Попова.
Преподаватель естественной истории Сидоренко оставил томскую гимназию и уехал на родину, в Харьковскую губернию. Чтобы кафедра не пустовала, директор предложил мне преподавать естественную историю в обеих гимназиях, в мужской и женской временно, в течение тех месяцев, которые оставались до лета. Я принял предложение и с головой ушел в это дело, в ущерб моей канцелярщине. Губернатор был недоволен, что я гимназию полюбил больше, чем канцелярию.
Мои ученики, особенно ученицы, кажется, были мной довольны; впрочем, и немудрено было заслужить их одобрение. Уж очень был скучен мой предшественник, он ничего не рассказывал вне пределов учебника. Обыкновенно он приходил в класс, прочитывал несколько страниц учебника, ставил в книге карандашом крестик, и на следующий день спрашивал прочитанное. Я же к каждому уроку готовился и приходил в класс с запасом сведений, только что вычитанных, которые были не только новы для моих слушательниц, но часто и для меня самого. Но с учителями гимназии я не завел знакомство, кроме Кузнецова, и, кажется, я не заслужил их доброго расположения. Даже в городе, как теперь припоминаю, многие не одобрили директора за приглашение меня давать уроки в гимназиях.
Председатель губернского суда Козлов, по поводу приглашения меня в женскую гимназию, даже выразился: «Вот-то пустили козла в огород!» Какую деморализацию я мог внести в женскую школу, по его мнению? Подробно об этом мне не рассказывали. Козлов был редкий в Сибири чиновник, это был очень знающий свое дело, честный и добросовестный чиновник, может быть, в то время это был самый умный чиновник в Томске, он тосковал в этом городе по другой жизни, по другой обстановке, по другой среде. Ему не нравились томские дома, томские низкие потолки, и он часто говаривал: «Разве под этими низкими потолками могут зародиться в голове человека республиканские идеи?».
Строго исполнявший свой долг, он не только отдавал службе все свое утро, но приносил бумаги к себе на дом и занимался ими до полуночи; у него слипались глаза, но он то и дело искусственно освежал их душем холодной воды. Какая моральная сила поддерживала его в этом неусыпном труде?
Что могло поддержать Козлова в его неусыпной канцелярской работе? Если просвещенный Козлов мог бояться, что я внесу деморализацию в общество, то, что же могли обо мне думать обыкновенные обыватели? И действительно, многим я казался пугалом.
В Томске я изредка заходил к одному умному и честному горному инженеру, который жил в доме богатой вдовы. Этот дом с мезонином и теперь еще стоит на Монастырской улице. Дама, владетельница этого дома, как мне в то время передавали, всегда испытывала тревожное чувство, когда видела, что я прохожу по тротуару мимо ее дома; она думала: «Вот этот человек подожжет мой дом». Таким же опасным я показался и омскому обывателю. <…>
В одной казачьей семье была несчастная невестка, муж не любил ее, и все члены семьи разделяли эту ненависть к несчастной женщине. Ее часто всей семьей били, она постоянно ходила в синяках и коростах. Однажды муж сбил ее с ног и за волосы протащил ее по всем комнатам. В то же время отец семейства и мать семейства и другие домочадцы били ее чем попало, избитую, бросили в постель. Ночью она пыталась убежать из дому, но ее стащили с забора, через который она перелазила. Бедная женщина пробовала найти защиту и у казачьего и у высшего начальства; искала защиты и у лиц духовного ведомства, но нигде не находила ее. На этот раз она хотела перелезть через забор и прибежать ко мне в надежде получить больше отзывчивости.
Провинциальная среда того времени очень мало читала книг и журналов и тем не менее из вторых и из третьих рук до этой среды доходили слухи о новых идеях, возникавших в столицах и пугавших провинциальных староверов. Воображение их создавало ужасных людей, готовых ниспровергнуть всякий порядок и лишить жизнь спокойствия и комфорта. И когда в провинциальном городе появлялся человек, хотя немного не похожий на обыкновенного обывателя, немножко более требовательный, чем другие, тотчас же ему приписывались те ужасные черты, та демоническая физиономия, которая была создана провинциальным воображением. Так и я, приехав из столицы в Томск, нашел для себя уже готовую маску, или готовый образ.
Козлов напрасно вообразил меня козлом, запущенным в капусту. Если бы он тогда был лично знаком со мной, он увидел бы, как я безупречно выполнял обязанности школьного преподавателя.
Когда я попадал в мир факультета естественной истории, я до такой степени увлекался этой наукой, что все другое позабывал. В классе, рассказывая своим ученикам или ученицам о том, что накануне вычитал (приготовляясь к уроку) из немецкой текущей литературы по ботанике и зоологии, я походил на барышню, намятую какой-нибудь богатой барыней читать романы; подобно тому, как барышню судьба героев романа увлекала больше, чем слушавшую барыню, так и факты из естественной истории, о которых я рассказывал в классе, захватывали меня сильнее, чем моих учеников.
Злонамеренность нашу мы проявляли только в газете, злонамеренность, как она квалифицировалась в то отдаленное время. С нынешней точки зрения то, что мы писали тогда, было совершенно невинно. Но тогда другое дело; мы знали это и потому не считали себя невинными.
Было, например, преступным употреблять в печати выражение «наша Сибирь», нельзя было писать «мы, сибиряки», преступно было выделять себя из общего отечества; нельзя было любить Сибирь, можно любить только всю Россию. «Если позволить вам любить Сибирь, – говорили нам, – то, пожалуй, вы полюбите ее больше, чем Россию». А ведь мы мечтали об основании журнала со специальной целью развивать любовь к Сибири.
Мы никакой организации для пропаганды наших идей не основывали и систематической пропагандой в окружающем обществе не занимались, но при случае мнения свои высказывали вполне откровенно и с некоторым задором, что вполне понятно ввиду нашей тогдашней молодости. Так как в окружающей среде мы единомышленников не встречали, то и смотрели на себя, как на носителей мысли, ранее никем не высказанной, как на провозвестников новой жизни в Сибири. Часто мы не умели удержаться от сомнения. Я как-то писал Ядринцеву, что сибирской литературы еще нет, она вся в будущем, а пока она только заключается в его письмах ко мне. Однажды, беседуя о Сибири со своим начальником по канцелярии Разумновым,