корпуса в офицеры. Комиссия привлекла его к допросу только потому, что он был брат Ф. Н. Усова. Полковник Рыкачев, по-видимому, твердо верил в существование заговора и вообразил, что, нагнав страху на молодого человека, он откроет все замыслы заговорщиков. «В какое опасное дело вы впутались! – сказал он ему. – Вашему брату и всем его товарищам по делу грозит смертная казнь; вам предстоит то же самое. Единственное для вас спасение – рассказать все, что вы знаете о замыслах заговорщиков. Скажите, думали они отделить Сибирь от России?» «Думали», – отвечал оробевший молодой человек. «Готовились они к восстанию?» – «Готовились». – «Покупали они оружие, делали склады?» – «Делали». – «Назовите имена тех лиц, которые привлечены к участию в заговоре». Молодой человек начал называть все имена, слышанные от брата и Ядринцева. В числе других он назвал известного зоолога Северцева и Щапова.
Северцева комиссии не удалось привлечь к делу, но Щапова привезли; он был сослан на родину и проживал в Иркутске. По дороге из Иркутска в Омск лошади понесли, Щапов выскочил из экипажа и сломал себе ногу. Рыкачев устроил его на время болезни в своей собственной квартире, в той же квартире помещалась и следственная комиссия.
В комиссии мне предъявили мое письмо, в котором были помещены стихи; письмо это я писал из Петербурга в Сибирь и вставил в него стихотворение, циркулировавшее между студентами-сибиряками в Петербурге и приписывавшееся Щапову. Я догадался, что мне хотят устроить очную ставку с историком, и от ужаса у меня волосы стали дыбом. Меня спросили: «Чье это стихотворение?» Я ответил: «Эти стихи сочинил я». Тогда меня попросили обратить внимание на подстрочное примечание; в нем было сказано, что это стихотворение было написано Щаповым в тюрьме при III отделении. В стихотворении говорилось: «Вот Польша громко требует свободы, просыпается Малороссия и Кавказ, одна ты, Сибирь, молчишь. Когда же заговоришь и ты?» Уличенный примечанием, я должен был сознаться, что это стихотворение не мое. Затем ввели Щапова. Он приковылял на костыле к столу, на котором, лежали все письма, и написал в своем показании, что это стихотворение действительно он написал во время тюремного заключения, что оно тогда же сделалось известным третьему отделению и хранится в его архиве. Щапов так мирно протянул мне руку, что я совершенно успокоился. Почему-то меня не отвели тотчас же в острог, а вместе с Щаповым провели в соседнюю комнату, которая Рыкачевым была отдана в распоряжение Щапову; тут стояла его кровать. Он сел на нее, а я на стул возле. «Вот где нам пришлось познакомиться с вами», – сказал он. Действительно, в Петербурге мне как-то не удалось встретиться со Щаповым. Если нас подслушали, ничего важного из нашего разговора не добыли. Щапов рассказывал мне только о том, что в III отделении простыни такого же тонкого полотна, как и у полковника Рыкачева; что обед подается ценою в полтора рубля, к обеду вино и т. п.
До дня, в который я сделал откровенно признание, мне не давали никаких книг; недели две или более я был совершенно без чтения. В награду (за откровенное признание) мне дали первую книгу; это было Евангелие. Комиссия считала эту книгу назидательной, способной укротить тревожные мысли узника. Они вернее достигли бы цели, если бы дали мне какую-нибудь книгу о природе, например, «Космос» – Гумбольдта, «Жизнь растений» – Шнейдена и т. п.
Но давать Евангелие я не рекомендую тюремным властям. Термины, вроде «порождения ехиднины», встречающиеся в Евангелии, получили применение в моем уме совершенно неожиданно для членов комиссии. За что я привлечен к ответу? За протест против установленного порядка, за протест против условий жизни, создаваемых этим порядком. А мне дают книгу, в которой содержится протест не против условий жизни в одном каком-то государстве, а против условий всей земной жизни и протест самый мощный и самый красноречивый.
После Евангелия мне дали Библию в переводе о. Макария, основателя Алтайской духовной миссии. После Библии стали мне давать книжки «Православного обозрения», либерально-церковного журнала.
Следственная комиссия длилась шесть месяцев, но мы не все это время пробыли в одиночном заключении: недели через три после этого нас по нескольку человек соединили в одной камере. Ядринцев и я досиживали остальное время вместе. Только Шашкову все шесть месяцев пришлось сидеть в одиночке. Он, смеясь, говорил, что просидел дыру в своей кости. Во время томской жизни он не поддавался тем специальным идеям, которые занимали наши умы, собственным умом он не работал над ними, потому и комиссия не могла получить от него никаких показаний насчет нашей специальной крамолы, но она не верила ему и его молчание объяснила упорством, которое хотела сломить лишением льгот.
Когда следствие было окончено, комиссия предложила мне, Ядринцеву, Шашкову (может быть, и другим нашим товарищам), так как мы сибирские патриоты и любим свою родину, написать, какие, по нашему мнению, необходимы меры для улучшения быта Сибири. Шашков, который был более серьезно подготовлен к публицистической деятельности, богаче снабжен знанием политической литературы, отнесся к этому предложению презрительно и написал ответ в ироническом тоне.
Я принял предложение «всурьез»; я порадовался случаю апеллировать о нуждах Сибири к высшей власти. Написанный мной ответ был моим полным» фиаско. Я был смущен сознанием, что решение задачи оказалось выше моих сил. Ответ мой был политический лепет. Что я написал, теперь почти ничего не помню. Вероятно, я высказал в нем пожелание отмены ссылки. Помню только, что я писал об университете, но это были совершенно жалкие строки. Написал, что в настоящий момент создавать университет в Сибири рано, Сибирь не выставит достаточный контингент студентов, но через пять лет правительство непременно должно открыть университет (почему через пять, я не в состоянии был бы объяснить).
Оконченное следственное дело отправили в Петербург.
Однажды во время визита в комиссию мне попалась на глаза обложка этого дела. Дело было озаглавлено так: «Дело о злоумышленниках, имевших целью отделить Сибирь от России и основать в ней республику по образцу Северо-Американских Соединенных Штатов». Я улыбнулся и, обратясь к Пелино, председателю комиссии, сказал: «Как вы нас громко титулуете». Пелино смутился и ответил: «Нет, это временное название: оно дано, когда дело еще не выяснилось». Уж не знаю, под каким заголовком дело ушло в Петербург.
Отвезти дело было поручено полковнику Рыкачеву. Конечно, он имел на это полное право. Он был главный руководитель следствия; он, вопреки сомнениям генерала Панова, настоял на аресте Ядринцева и меня; во время допросов он играл главную роль, так как Пелино большей частью молчал, да и комиссия заседала в его