слов и не выдавать того, что знаю. Комиссия подозревала меня в замалчивании. Я чувствовал, что мое поведение – ложь. Делая признание, я нравственно выигрывал: отдавал себя в руки правосудия, в то ж е время я отдавал своих противников под высший суд. В моем признании заключалась вся наша вина; им она вся исчерпывалась, поэтому дело наше было бы приличнее назвать делом о «сибирских сепаратистах»; такое название более отвечало бы скромной действительности и не вызвало бы диссонанса близким соседством слов: республика и злоумышленники. Дело наше было исключительно сибирское, но особое положение Ядринцева вводило в него один посторонний штрих. Мы знали членов комиссии ранее только по именам, а Ядринцев в доме полковника Рыкачева был свой человек; он каждый день у него обедал и вел с ним жаркие споры. Это были два политических противника. Рыкачев был враг великой реформы Александра II, Ядринцев сторонник ее. Свою досаду против спорщика Рыкачев иногда срывал и при допросе в комиссии.
Однажды Рыкачев сказал ему на допросе: «Вы, Николай Михайлович, хлопочете о народной массе, хотите душу за мужиков положить, а я уверяю вас, что если я выведу вас на площадь и передам в руки их, они вас разорвут на куски».
Судьба внесла в нашу историю дисгармонию, наше дело было чисто сибирское, крепостной же вопрос был всегда чужд Сибири, а между тем Ядринцеву, отдавшему свою жизнь на служение интересам Сибири, пришлось терпеть в комиссии неприятности из-за крепостного крестьянства Европейской России.
Когда следствие кончилось, нас перевели из тюремного замка в крепость; из рук гражданского ведомства – в руки военного. В крепости было много пустых каменных зданий вследствие вывода значительной части гарнизона на юг и восток, ближе к китайской границе; тут были пустые казармы; пустовали каменные корпуса, построенные для квартир офицеров. Нас поместили в нижнем этаже одного из таких корпусов, а потом перевели в другое здание, где помещалась военная гауптвахта. Здесь мы поступили в заведование военного коменданта. Эту должность тогда занимал майор Амондт, пользовавшийся большим уважением к городе за свой рыцарски независимый характер. Режим здесь был другой; пока мы были в ведении гражданских властей, мы подчинялись правилам тюремного замка, давно и прочно установленным порядкам; мы имели дело с ключниками, которые регулярна запирали камеры.
В крепости же столкнулись с совсем другими людьми. Здесь нас не смешали с другими арестантами; мы составляли отдельную группу политических заключенных; это был маленький Шлиссельбург или небольшая Петропавловская крепость. Для нас был создан импровизированный режим: камеры наши запирали не ключники, а солдаты. В тюремном замке караульный офицер всегда стоял от нас далеко: мы его не видели, да и не видели смотрителя тюрьмы. Ключники – вот весь внешний мир, с которым мы соприкасались.
Когда нас перевели в здание гауптвахты, караульный офицер очутился почти внутри нашей компании; в особенности наши взаимные отношения наладились впоследствии, когда офицеры насмотрелись на нас и привыкли к нам. Эти милые офицеры, караулившие нас, чтобы мы не убежали, оставили во мне самое приятное воспоминание. Тут были две категории офицеров: местные уроженцы и армейцы; между ними замечалась резкая разница: сибиряки были скромнее, более дисциплинированы семьей; кроме Сибири, они ничего не видели. Получивши жалованье, офицер отдавал его целиком своим родителям: мать покупала ситцу, сестры шили белье на брата. Развлечения были незатейливые: на Кадышевских улицах можно было видеть их летом сидящими у окна с гитарой в руках или с длинным черешневым чубуком, конец которого вместо янтарного мундштука залеплен сургучом. Армейцы ходили щеголеватей: в крахмальных сорочках, на руках накрахмаленные манжеты с большими, в колесо, запонками, тогда как у офицера-сибиряка из рукава сюртука виднелись ситцевые рукава сорочки. Армеец представлялся более бывалым человеком, он исходил с полком Россию, видел большие города, видел театры, оперы, знал множество армейских анекдотов, часто либеральных, сочиненных не к славе военных генералов. У сибиряков этого лоска не было, но они вызывали к себе симпатию своим интересом к литературе и науке; они все были питомцы омского кадетского корпуса, все однокашники и друзья. Тогда вся Россия увлекалась естественными науками, то же наблюдалось и среди омских офицеров: они имели батальонную библиотеку; заботились об ее расширении и подновлении и об ее хорошем составе; некоторые коллектировали – один составлял коллекции диких птиц, другой набивал чучела, третий составлял коллекцию минералов, четвертый с дешевой подзорной трубой в руках изучал небо по карте, вырванной из популярной астрономии.
Наше новое начальство скоро убедилось, что мы вовсе не злоумышленники какие-нибудь, а скромные литераторы.
Камеры запирались только в начале нашего сидения в крепости, потом они были отворены в течение всего дня и запирались только на ночь. Заключенные выходили даже на платформу и тут разгуливали. Это была единственная либеральная гауптвахта в России. Представьте картину: ружья уставлены в сошки на платформе, впереди них расхаживает часовой и боится, как бы не прозевать начальство, чтобы вызвать караул к ружью, а впереди часового гуляют заключенные.
Случалось, что мои товарищи украдкой уходили в город заходили в гости или в пивную. Все это делалось осторожно, так, чтобы не влетело караульному офицеру. Товарищи мои пользовались льготами сдержанно; я не помню, чтобы кто-нибудь при дневном свете вышел за перила платформы, но после заката уходило в город иногда больше половины заключенных. Была какая-то иллюминация по случаю события в царской семье. Весь город высыпал на улицу. Мои товарищи понаделали на своих кроватях бугры, которые должны были изображать спящих людей, а сами поголовно вышли смотреть иллюминацию. Только я один остался в камерах; по какому-то капризу я не хотел пользоваться неправомерными льготами; такие капризы не один раз случались у меня в жизни. Я иногда находил удовольствие поступить с собой жестоко.
Здесь нам позволили получать свои книги и рукописи; в числе последних были мои выписки из омского областного архива, точнее из архива военно-походной канцелярии генерала Киндермана, тома которой были самые старые в этом архиве. В них заключались, главным образом, известия о сношениях с среднеазиатскими владениями, но были сведения и о внутренней Сибири. Шашков выбрал из них все относящееся до внутренней истории Сибири и отослал в Москву Бодянскому. Они были напечатаны в «Чтениях в обществе истории и древностей российских».
Потом Шашков посоветовал мне обратиться к высшей местной административной власти с просьбой разрешить мне продолжать выписки и не только из областного архива, но и из архива главного управления Западной Сибири. Тогдашний генерал-губернатор Хрущев[169] разрешил все это, и я стал делать выписки из областного архива за десятилетие 1755–1765 гг., а