квартире. Из Петербурга Рыкачев вернулся с рассказом о визитах к высокопоставленным лицам; между прочим, пожелал познакомиться с этим делом Муравьев-Виленский[166], который в то время после подавления польского восстания жил в Петербурге. Муравьев будто бы, сказал: «Дело пустое, но там один хороший гусь попался». Военный министр граф Милютин[167] также познакомился с нашим делом. Слов, высказанных им по поводу нашего дела, в точности я не помню. Общий смысл был таков: «Они отдались своему чувству и должны выстрадать право на это».
«Откровенное признание»
Теперь, пятьдесят лет спустя, смотришь на наше прошлое другими глазами. Меня, как было сказано в конфирмации, осудили: во-первых, за распространение в Сибири сепаратистических идей; во-вторых, за основание в Петербурге тайного общества под названием «Сибирский кружок». С нынешней точки зрения ни мои сепаратистические идеи, ни это тайное общество не будут преступлением.
Под тайным обществом комиссия разумела сибирские студенческие вечеринки, которые устраивались еженедельно. Смешно назвать это собрание студентов тайным обществом. На них собирались редко более двадцати человек. Политической окраски эти собрания не имели, и серьезных политических разговоров на них не велось.
В то же самое время я ходил на вечеринки к студенту Bacильeвcкoмy[168], известному впоследствии профессору-византисту. Кружок Васильевского был гораздо серьезнее и однороднее по направлению; предметом разговора там были всегда последние политические события или последние новости литературы, волновавшие общество. Этот кружок просуществовал благополучно.
А сибирский кружок, кружок буршей, занимавшийся вместо политики истреблением пива, превратился в тайное общество. Нам и в голову не приходило, что мы – тайное общество: мы ни от кого не прятались и совершенно беззаботно распивали чай около самовара. У нас не было никакой организации, никаких протоколов не составлялось. Правда, один из наших товарищей пытался завести организацию и убедил избрать председателя. Но чуть-ли не в тот же самый вечер, когда было сделано это предложение, затея рушилась: общество запротестовало, и этот товарищ вышел из кружка, после чего мы продолжали пить чай и пиво без председателя. По моему теперешнему убеждению, превращение невинных студенческих попоек в тайное общество было натяжкой полковника Рыкачева. Эти наши собрания отличались от других студенческих тем, что они были составлены исключительно из сибиряков. Но сколько тогда в Петербурге было польских, малороссийских кружков, которых, однако, терпела полиция.
То же самое можно сказать и по поводу обвинения в распространении сепаратистических идей. Теперь они не кажутся какими-то крамольными, как казались тогда; да если бы они и были преступными, то ведь никаких серьезных мер к их распространению я не принимал. Я не говорил на эту тему публичных речей, не распространял в обществе подпольных листков, написанных на эту тему. Две прокламации, найденные в Омске, не были делом моих рук; сам председатель комиссии Пилино сказал мне, что комиссия вполне убеждена в моей непричастности к прокламациям.
Вся моя вина ограничилась тем, что я иногда при случае высказывал свою крамольную идею в частном кабинете, в частном разговоре, в обществе одного, двух, много – трех человек.
Теперь, пятьдесят лет спустя, вспоминая это время, я нахожу, что суровая конфирмация, осудившая меня, исключительно основана на моем «откровенном признании». Я заявил, что я распространял сепаратистические идеи, что я убедил своих товарищей разделять мои мысли, что все причастные к этой идее были увлечены мной. И это признание было единственным основанием к тому, чтобы выделить меня из среды моих товарищей, наложить на меня кару, значительно более тяжкую. Если бы я не сделал «откровенного признания», то, может быть, я пострадал бы меньше всех.
Это «откровенное признание» Шашков находил моей ошибкой: он упрекнул меня в слабости нервов. И в самом деле, мой поступок имел дурную сторону. Своим признанием я набросил сепаратистический плащ на всю компанию моих друзей и дал окраску всему делу. Но представьте, что было бы, если бы я не сделал «откровенного признания». Кроме этого признания, против меня других более сильных улик не было: в письмах не было ни одного слова о распространении сепаратизма. В показаниях моих товарищей по делу никто меня не называл своим учителем, и могло бы окончиться так, что, мои друзья, Ядринцев, Шашков и другие, потерпели бы больше меня, а между тем я считал себя коноводом. Я сказал, что я теперь не считаю крамолой сепаратистические идеи, но не считаю себя вправе сказать, что мое осуждение было несправедливостью. В то далекое время, высказывая свои идеи, я думал, что совершаю противозаконное дело. Я был виноват в том, что, убежденный в противозаконности деяний, я все-таки их совершал. Я совершенно примиряюсь с тем, что поплатился за это шестью годами тюрьмы и двумя ссылки.
<…> Третий пункт моего обвинения по конфирмации – подлог; это анекдот об аккуратности полицейского чиновника, образец чистоты следственного делопроизводства. История подлога такая: в то время, как я занимал должность секретаря статистического комитета в Томске, я числился на службе в Омске и жалованье получал оттуда из главного управления Западной Сибири. Я просил своего друга Ф. Н. Усова получать мои деньги и высылать мне в Томск. Мой друг написал мне, что тут необходимы некоторые формальности, исполнение которых затянет получение денег; что дело выйдет короче, если я разрешу ему подписывать в книге казначея вместо «Ф. Н. Усов» мою фамилию – «Потанин». Я согласился. И вот он в казначейской книге везде подписывал мою фамилию, как будто я сам лично получал деньги. И я стал аккуратно получать жалованье. Наши письма, в которых велись эти переговоры, попали в руки комиссии. Рыкачев, как опытный и аккуратный канцелярист, не преминул занести этот факт в дело. Так как я путем этого подлога никакой кражи не совершал, а получал что мне следовало по закону, то это обвинение меня особенно не смущало. Дарвин рассказывает, что девушка, служившая горничной в его семействе, была оклеветана в каком-то гнусном деле. Он был убежден в ее невинности. Горничная была больна и лежала в больнице. Дарвин пошел ее навестить, чтобы своим посещением ободрить ее, но как только она его увидела, то, несмотря на свою невинность, она вспыхнула и спрятала лицо в подушку. Сознание в своей чистоте еще не спасает от краски на лице. Я был бы благодарен полковнику Рыкачеву, если бы он в свою пользу совершил маленькое геройство и в этом случае оказался небрежным по службе чиновником.
До «откровенного признания» я чувствовал себя в тревожном настроении, считая себя виноватым перед законом, а между тем придерживался тактики не говорить лишних