выше меня на полголовы, и что перебинтованные руки, которыми он упёрся мне в плечи, были на удивление сильными. — У тебя руки трясутся, зрачки разного размера, и ты держишься за дверной косяк, хотя думаешь, что нет.
Я посмотрел на свою левую руку. Она действительно лежала на косяке. Когда я за него взялся?
— Шеф. Послушай. Я не уйду отсюда. Дядя стабилен. Тарасов в соседнем боксе. Коровин внизу, в приёмном. Всё под контролем. А ты сейчас рухнешь прямо на этот линолеум, и мне придётся тебя тащить, а у меня ладони, и я буду очень зол.
Он говорил это без улыбки. Серьёзно, настойчиво, с той бесстрашной прямотой младшего перед старшим, которая появляется, когда младший понимает, что старший губит сам себя, и молчать — значит соучаствовать.
Мой ученик. Мой ординатор. Парень, который полгода назад боялся сделать инъекцию без одобрения, а сейчас выталкивал меня из палаты с уверенностью взрослого человека.
Я мог бы сопротивляться. Мог бы сказать «я старше по званию» или «не указывай мне» или любую из тех фраз, которыми врачи прикрывают собственную гордость. Но Семён был прав. И я слишком устал, чтобы врать.
— Ладно, — сказал я. — Ладно. Два часа.
— Шесть, — отрезал Семён. — Минимум. Иначе я позвоню Кобрук, и она тебя уложит административным приказом.
— Шантаж.
— Забота, — поправил он. И мягко, но настойчиво развернул меня за плечи к двери.
Коридор. Лестница. Ещё один коридор. Мой кабинет, комната отдыха, диван…
Я дошёл до него. Сел. Снял ботинки — руки справились с этой задачей с третьей попытки, шнурки выскальзывали из пальцев. Лёг, не раздеваясь.
Закрыл глаза.
И провалился.
Тёплые прикосновения.
Чья-то рука скользила по спине. Мягко, медленно, по кругу. Так гладят кошку или ребёнка, когда хотят успокоить, а не разбудить. Ладонь знакомая: узкая, с длинными пальцами, с шершавым колечком на среднем, которое чуть цеплялось за ткань при каждом проходе.
Я знал эту руку. Знал до того, как открыл глаза.
Вероника.
Сознание возвращалось рывками, как поднимается подводная лодка — слой за слоем, от тёмного дна к светлой поверхности. Диван. Комната отдыха. Запах кофе — свежего, а не вчерашнего. За окном темно. Темно?
Я открыл глаза.
Вероника сидела на краю дивана, подогнув ноги, и смотрела на меня с тем выражением, которое я видел у неё всего несколько раз — когда она приходила ко мне после ночных смен, и в её глазах смешивались нежность и тот тихий, неозвученный страх, который испытывают близкие лекарей: «а вдруг однажды он не проснётся, потому что на этот раз отдал слишком много».
— Совсем потерялся, лекарь? — голос тёплый, чуть насмешливый, с той хрипотцой, которая появлялась у неё по вечерам. — Ты проспал двенадцать часов. Уже вечер.
Двенадцать часов.
Я сел. Позвоночник хрустнул в трёх местах, плечи отозвались тупой болью, шея повернулась с протестующим скрипом. Тело чувствовало себя так, будто его разобрали на запчасти, промыли и собрали обратно — всё работало, но с люфтом.
— Двенадцать? — переспросил я.
— Двенадцать, — подтвердила Вероника. — Семён никого к тебе не подпускал. Сказал: «Шеф спит, будить запрещено, по всем вопросам — к Тарасову». Кобрук заглядывала, кивнула и ушла. Даже Штальберг не стал тебя дёргать, а для него это — подвиг самоотречения.
— Черт. Двенадцать часов. Серебряный же! — воскликнул я, подпрыгнув на месте.
— Успокойся, герой, — улыбнулась Вероника. — Он еще не выходил на связь.
Фух, отлегло.
Я потёр лицо. Щетина. Колючая. Кобрук сказала «побрейся» — когда это было? Вчера? Позавчера? Дни слились.
Но голова была ясной. Кристально, звеняще ясной, как бывает после настоящего, глубокого сна, которого организм ждал давно и наконец дорвался. Мысли выстроились в ряд, без хаоса и шума. Москва. Серебряный. Фырк. Ворон. Демидов. Задание. Пока можно выдохнуть.
— Кажется, мне это было нужно, — сказал я и потянулся до хруста в костях. Позвонки щёлкнули, суставы отозвались, и что-то внутри грудной клетки расправилось — не физическое, а то, другое, что сжимается от усталости и распрямляется от отдыха. — Как дела с домом?
Вероника улыбнулась краешком губ, так улыбаются люди, у которых хорошие новости, но они хотят подать их красиво.
— Я связалась с риелтором и хозяевами, — сказала она. — Они жутко извинялись за накладку с детской долей. Юридически всё оказалось сложнее, чем они думали, но они подключили лучших юристов и обещают утрясти за пару недель. Так что наши льняные шторы откладываются ненадолго.
Наш дом. В мире, где астральные паразиты лезут в мозги, а на федеральных трассах устраивают засады, — она выбирала шторы. И в этом было столько здоровой, нормальной, настоящей жизни, что я чувствовал, как от одной мысли об этом что-то тёплое разливается в груди.
— Пара недель — это ничего, — сказал я. — Шторы подождут.
Я наклонился к ней и поцеловал. Медленно, так целуют люди, которые знают, что никуда не денутся друг от друга, и поэтому могут позволить себе не спешить. Её губы пахли чаем и чем-то сладким — она ела печенье. Похоже овсяное, которое Коровин приносил в ординаторскую пачками.
— Пойдём, — сказал я, поднимаясь. — Проверим, как там мои пациенты.
Вероника встала, оправила волосы, подала мне ботинки. Я зашнуровал их — на этот раз пальцы слушались с первой попытки, двенадцать часов сна починили то, что сутки бодрствования сломали.
Коридор Диагностического центра в вечерние часы был другим. Тише. Мягче. Дневная суета улеглась, ночная ещё не началась, и в этом промежутке больница дышала ровнее, как пациент между процедурами.
Дежурное освещение давало тёплый, приглушённый свет, и наши шаги по линолеуму звучали негромко — мои тяжёлые, Вероникины лёгкие, в ритме, который совпадал сам собой.
Мы шли, и я держал её за руку. Просто так. Потому что мог. Потому что после суток, в которые я шил бурундучьи вены, орал на водителя скорой и колотил кулаком по столу перед менталистом, — держать за руку девушку, которая выбирает льняные шторы в наш будущий дом, было лучшей терапией из всех, что я знал.
Ордынская появилась из-за поворота.
Она шла навстречу нам, и я отметил, что выглядела она лучше, чем утром, — круги под глазами посветлели, щёки обрели немного цвета, движения стали увереннее. Похоже Семен заставил и её поспать, и поесть. Молодой организм сделал остальное.
Но когда Ордынская увидела нас с Вероникой, с ней произошло нечто странное. Она остановилась. Щёки, только что бледно-розовые, вдруг стали красными — ярко, густо, от подбородка до корней волос. Глаза метнулись в сторону, потом обратно, потом снова в сторону.
— Илья Григорьевич… — она запнулась. Руки сцепились перед собой, пальцы вцепились друг в