всеобщего отвердения. Помнили медноголовые, что шли в наступление, а дальше — сплошной туман. Очнувшись и не обнаружив противника, пошевелили медными мозгами и вообразили, что одержали большую победу. Гурьбой, толкаясь, побежали они наверх — докладывать Кощею.
Эхо их топота еще витало по залу, когда туда на лебедях-пеликанах влетели Еруслан Лазаревич с Затворовым и оживили всех своих (а чужих не стали) — и тех, кто окаменел, и тех, кто раньше от мечей, стрел да укусов погиб. Всех до единого возвернули к жизни, кроме Грустного Рыцаря, но как его возвернуть, если он хлебными колосьями взошел, фотосинтезом свое существование продолжил? Отслужили по нему панихиду...
— Какой-то он все-таки очень уж грустный был, этот Грустный Рыцарь, — сказал Еруслан Лазаревич в приватном порядке Илье Муромцу.
— А черт его знает! — ответил Илья. — Во всяком походе такой обязательно объявится.
— То-то и оно. Меч держать не умел, а туда же. Одно слово — пастух!
— Подвиг, однако, совершил.
— Подвиг? Ты сколько голов срубил?
— Не считал.
— А ему и считать не надобно было. Ни одной! Подвиг... Теперь начнется: дремучий лес имени Грустного Рыцаря, большая дорога имени Грустного Рыцаря, дом приемышей имени Грустного Рыцаря. Тьфу!
— Да ты, Еруслан, завистлив!
— Тьфу, тьфу, тьфу!
Тут к ним подъехал на велосипеде Купоросов и подарил Еруслану Лазаревичу обер-генеральский патент. Сказал;
— Прими то, что заслужил по праву. Царь-батюшка, полагаю, возражать не будет.
Еруслан повертел свиток и смягчился;
— Что ни говори, Илейка, а этот Грустный Рыцарь был хороший мужик.
— Я и не говорю, — изумился Илья.
— Нет, говоришь! Говоришь! Друзья, — обратился новоиспеченный обер-генерал Еруслан Лазаревич к войску, покидающему чертоги торжественным маршем. — Предлагаю переименовать чертоги Кощеевы в палаты имени Грустного Рыцаря. Ура!
— Ура! Ура! Ура! — ответило войско.
Но что это «ура» в сравнении с тем, которое загремело, когда перевалили крутые горы, вступили в темный лес и уперлись в дерево, у которого томился привязанный царь-батюшка. Так и стоял он все дни, пока в чертогах шла жаркая сеча. Золотым запасом поблизости и не пахло. Пахло незолотым запасом.
— Новый наживем, — сказал, разминаясь, царь-батюшка. — Все бы ничего, но очень досаждали мне комары и лютые звери.
Войско восславило царственное долготерпение, перебило лютых зверей, выгнало из лесу по инициативе Еруслана Лазаревича комаров и двинулось к источнику живой воды.
Ивана да Марью нашли плещущимися в водоемчике при источнике — ну, чистые дети! Кощей, по-прежнему скрученный, лежал на берегу, колдобился, вспоминая Кузькину мать, и злобствовал.
19. Испытание
Итак, снова Калерия! Сидорова посетила жуткая мысль, что пуховиками и прочим сервисом специально притупляют его бдительность, и, как только он окончательно разнежится, набросятся изо всех углов и без пересадки — чтобы обиднее было! — на кол.
На кол не хотелось. Бежать тоже. Жуткая мысль уравновешивалась надеждой, что Калерия не утратила к нему нежных чувств. «В сущности, — анализировал он ситуацию, ощущая готовность сложить себя на алтарь любви, — я к ней относился неплохо и, если бы не обстоятельства, наверняка полюбил бы». К месту вспомнились также гусиные потрошки и брудершафты с Витьком-каратистом.
На этой высокой ноте его застал Кузька, сообщивший, что Калерия Праведная приглашает князя Сидора отобедать.
В трапезной было сумрачно. Сидорова проводили на возвышение и усадили рядом с приживалкой, упрятавшей голову в застиранный платок. Он поклонился ей на всякий случай, получил ответный поклон и расценил как дурной признак, что его потчуют в такой компании.
Принесли первую перемену блюд — стерляжью ушицу в серебряной посудине. Неслышно возникший за спиной слуга наполнил Сидорову кубок. Сидоров тяпнул-крякнул, отведал ушицы и — взбодрился. И-эх! Вторая и прочие перемены пошли, чем дальше, тем веселее. С каждой он становился вальяжнее, раскованнее. Приживалка не ела, не пила, глаз кверху не поднимала. Словом, не мешала.
Пятой переменой явился поросенок с гречневой кашей. Сидоров отдал ему должное с охотой, но, когда слуги внесли новые подносы, поднял скрещенные руки:
— Не обижайтесь, ребята! Не могу больше!
И отвалился от стола. Но кубок вдогонку еще один опрокинул.
Тогда в трапезную вошел, опираясь на тяжелый с набалдашником посох, старый боярин в высокой меховой шапке и сказал густым басом:
— Насытился ли ты, мил человек?
— Спа... — икнул Сидоров. — Спасибо!
— Не обессудь за скромное угощение. Не до разносолов, в печали мы нынче...
— Как же, понимаю...
— А коли понимаешь, расскажи, кто ты, из каких краев, зачем к нам пожаловал. Не сетуй на строгий расспрос — время военное.
— Нешто не знаете меня? закинул Сидоров удочку
— Сказывают, зовешься князем Сидором, а более ничего.
— Пролетом я, на Пегасе. Досуги поэтические, знаете ли...
— Мы от культуры в стороне не стоим. Допрежь Кощеева вероломства Орфей бывал у нас по приглашению Марьюшки нашей — Красоты Ненаглядной.
— На арфе играл? — проявил познания Сидоров.
— На кифаре. Сладкозвучен, подлец, до чего сладкозвучен!.. Ох-хо-хо, горюшко, ничего от той жизни не осталось. Как пропало войско с Иваном-царевичем и царь-батюшка следом, одной надеждой живем... Но скажи, князь Сидор, где ж твое княжество?
Был единственный способ отделаться от настырных вопросов — перейти в наступление, и Сидоров перешел.
— Эх! — горестно всплеснул он руками. — Нет в живых ни царя-батюшки, ни Ивана-царевича. Извел их Кощей смертью неслыханной!..
— Да точно ли знаешь?! — Шапка слетела с головы старика, обнажив матово блестящую лысину.
— Мне ли не знать!
Приживалка всхлипнула, застонала, склонясь к столу. Сидоров не взглянул на нее, но добавил на всякий случай:
— Мне ли не ведать!
— А Дмитрий Сребролюбивый, войсковой казначей? — не унимался старик.
— Все погибли. Поголовно. И все неслыханной смертью! — отрезал Сидоров.
Приживалка без чувств повалилась ему под ноль платок сполз у нее с головы. Сидоров узнал Калерию, обмер.
— Все знаешь, говоришь? Все знаешь?! — подлетел к нему потерявший степенность боярин. — А того не знаешь, что Дмитрий Сребролюбивый, войсковой казначей, отец родной Калерии Праведной! Не знаешь, а?!
— Знаю, — признался Сидоров, за мгновение до того сообразивший, что Дмитрий Сребролюбивый и есть главбух, непонятно как тоже оказавшийся по эту сторону бочки.
— Откуда? — удивился боярин.
Сидоров в ответ на его удивление тоже удивился, но это прошло незамеченным, потому что Калерия открыла глаза.
— Крепись, Калерия