class="p1">И вот в этой паузе произошло что-то едва уловимое, но очень важное: я увидела, что он скучал не только по детям. И это знание обожгло странным, тёмным удовлетворением.
Нет, мне не стало легче.
Нет, я не расцвела от мысли «ага, понял, кого потерял».
Но внутри что-то очень тихо, почти недобро выпрямилось.
Поздно. Да. Но понял.
— Она как? — спросила я вдруг.
Он поднял глаза.
— Кто?
— Не валяй дурака, Андрей.
Он опустил взгляд на стол.
— Нормально.
— Ребёнок?
— Тоже.
— Хорошо.
Сказала и сама удивилась. Не доброте — спокойствию.
Когда ты долго живёшь в боли, однажды приходит усталость даже от ненависти. Не прощение. Просто организм больше не может всё время гореть.
Из комнаты донёсся крик Глеба:
— Мама! А Матвей говорит, что ты без нас отдыхала!
— Я ему сейчас дам по голове! — донеслось следом.
Я невольно улыбнулась.
Андрей тоже.
И вот эта одновременная улыбка — короткая, родительская, слишком общая — вдруг ударила сильнее, чем все его комплименты.
Потому что здесь было настоящее наше.
Не брак.
Не постель.
Не измена.
Дети.
То, что никуда не денешь.
Он подошёл к двери.
— Я, наверное, пойду.
— Наверное.
— Если что-то понадобится…
— Не надо.
Он кивнул.
Потом вдруг задержался у порога кухни и сказал тихо:
— Я рад, что ты вернулась.
Сердце сжалось.
Господи, как же некстати некоторые слова.
— Дети тоже, — ответила я.
Он посмотрел так, будто услышал разницу.
И ушёл.
Когда дверь закрылась, я долго стояла посреди кухни, с бутылкой воды в руке, и слушала, как наверху спорят мальчики, как Арчи бьётся хвостом о шкаф, как дом снова наполняется моим присутствием.
На подоконнике в темноте едва угадывался куст.
Я подошла к окну.
Почки стали больше.
Ещё чуть-чуть — и будут листья.
Глава 25 Андрей
После возвращения Веры дети будто выдохнули.
Даже Матвей.
Он, конечно, не кинулся обниматься и не начал снова разговаривать со мной по-человечески, но в нём исчезла та особая натянутость, которая последние недели делала его похожим на человека, постоянно готового к удару. А Глеб вообще пришёл в такое возбуждение, будто мать не из командировки вернулась, а с Луны, и теперь должна срочно восполнить ему все пропущенные сказки, макароны и поцелуи в макушку.
Я видел это — и радовался.
И ревновал.
Нелепо, глупо, стыдно, но да. Потому что у Веры было то, чего не было ни у меня, ни у Лизы, ни у кого вообще: дети рядом с ней мгновенно становились собой. Без оглядки. Без внутренней защиты. Даже в усталости, даже в ссорах, даже в слезах.
Дом вокруг неё собирался.
А вокруг меня в последнее время всё только трещало.
Лиза становилась всё тяжелее. Физически — живот уже был огромный, походка осторожная, медленная. Эмоционально — тоже. Она то цеплялась за меня, то отталкивала. То просила просто посидеть рядом, положив руку ей на живот, пока ребёнок шевелится, то смотрела с таким выражением, будто я уже предал её наперёд.
И, если честно, где-то глубоко я понимал: возможно, так и есть.
Потому что любовь — или то, что я за неё принимал, — не выдержала столкновения с реальностью. А реальность в виде ночных подъёмов, чужих детей, ревности, моей тоски по бывшему дому и её постоянного страха оказалась куда тяжелее тайных встреч и красивых слов.
Мы не были семьёй.
Мы были последствиями.
Это понимание сидело во мне занозой, и от него хотелось выть.
В ту неделю Глеб простыл.
Ничего серьёзного: насморк, красное горло, капризы. Но ночью температура поднялась выше тридцати восьми, и я повёз его к Вере, потому что по графику он должен был быть у меня, а по совести — у матери.
Она открыла дверь почти мгновенно, будто не спала вовсе.
В старой футболке, с убранными кое-как волосами, босая. Лицо без косметики, бледное от недосыпа, но глаза сразу острые, собранные, живые. Увидела сына у меня на руках — и в ту же секунду изменилась вся. Не женщина, не бывшая жена, не обиженная, не раненая. Мать.
— Давно? — спросила, уже отступая, чтобы нас впустить.
— Час назад поднялась. Дал жаропонижающее двадцать минут назад.
— Сколько?
— Тридцать восемь и три.
— Кашель?
— Немного.
— Горло смотрел?
— Красное.
Она кивнула, не теряя ни секунды.
— Разувайся и проходи в кухню. Глеб, зайчик, сейчас посмотрим.
Он прижался ко мне горячий, сонный, вялый, но, услышав мать, сразу потянулся к ней.
И я опять почувствовал этот глупый, почти детский укол. Не ревности даже. Понимания, насколько органично она там, где я всё время сбиваюсь.
Вера забрала сына, приложила губы к его лбу, что-то тихо сказала на ухо. Потом, уже уложив на диван, быстро, уверенно начала проверять: температура, горло, нос, лекарства.
Я стоял рядом бесполезный.
Она не упрекала. Ни одним словом. Но сама разница между нами в эту минуту была хуже любого упрёка.
— Останешься, пока не спадёт? — спросила, не глядя на меня.
— Конечно.
— Хорошо. Тогда принеси из коридора мой серый плед.
Я принёс.
Мы сидели на кухне почти до утра. Глеб то спал, то просыпался, звал маму, пил воду, снова засыпал. Жар спал понемногу. Чайник щёлкал, за окном шуршал редкий дождь, Арчи лежал у дивана караульной тушей, Матвей один раз спустился в пять утра, мрачно посмотрел на меня, убедился, что брат дышит, и ушёл обратно.
И всё это было таким мучительно знакомым, что в какой-то момент меня почти физически затошнило от тоски.
Когда дети болеют, люди сбрасывают почти все социальные маски. Остаётся только суть. И наша суть когда-то была вот в этом: двое не спят, дежурят по очереди, спорят, кому идти за водой, шепчут, чтобы не разбудить старшего, и чувствуют себя одной командой.
А теперь команда развалилась.
К шести утра Глеб уснул крепко, температура пошла вниз. Вера поставила кружку с остывшим чаем на стол и наконец села напротив меня.
— Спасибо, что привёз сразу, — сказала тихо.
Я посмотрел на неё.
— Ты думала, я стал бы геройствовать?
— Не знаю, Андрей. Я в последнее время про тебя много чего нового узнала.
Справедливо.
Я кивнул.
— Лиза как? — спросила она неожиданно.
Я моргнул.
— Нормально.
— Срок уже большой?
— Да.
Вера потёрла переносицу.
— Спит хоть иногда?
— Через раз. Почему ты спрашиваешь?
Она пожала плечами.
— Потому что помню. Когда ребёнок внутри уже большой, а воздуха тебе мало, нормальный сон становится чем-то из прежней жизни.
Я молчал.
Потом зачем-то сказал:
— Ты была красивой беременной.
Она подняла глаза резко.
Вот дурак.
Зачем.
Зачем