быть, искал всю жизнь.
Господи, как, должно быть, резанули ее мои слова. Это я потом уже так считал. А она все спрашивала:
— Может быть, вам нужен был материал для написания книги?
— Нет, нет. Не собираюсь я книг писать. Нельзя смотреть на детей как на материал.
Я никогда не забуду ее грустных глаз. Именно там, в северной тишине, я увидел, так мне казалось, ее такой, какой она приехала впервые в Соленгу. Приехала со всеми несчастьями, бедами, страданиями. Приехала, чтобы отплакать свое и уехать навсегда.
Я не понимал тогда, что ее так поразило в моей жизни. Лишь догадывался, что она пыталась во мне увидеть себя, услышать свои прежние тревоги.
Не понимал я тогда, что она, не нашедшая себя, рядом со мной выглядела куда честнее и чище. Оттого, наверное, и щемит душа у меня по сей день, когда вспоминаю Софью Николаевну. А может быть, я это придумал. И так думаю, в особенности, когда вспоминаю Лакшеева. Она знала семью Лакшеевых, но не навестила их. Об этом я узнал много лет спустя. А в тот вечер, когда я кружил возле дома Маркасовых, мать Кости накрыла стол: она ждала Сонечку в гости. Но Софья Николаевна не пришла. Она жила другой жизнью.
До истины я так и не докопался. Но все хотел чего-то узнать о тех, с кем меня столкнула судьба в моей молодости. Встретился я однажды с сослуживцем Софьи Николаевны — Киреевым Сергеем Макаровичем. Теперь он работал инспектором гороно внештатно. Как пенсионер.
Мы беседовали об инспекторах народного образования, а мне все хотелось о Нечаеве расспросить, о его отношениях с Софьей Николаевной. И случай представился.
— Вы думаете, что он был плохим руководителем? Напрасно. Нечаев — талант. Редкого дара человек был. Памяти я такой ни у кого не встречал.
— Странно он умер, — сказал я.
— Странно? Не то слово. Загадочно.
— Не понял вас.
— А чего тут понимать. Не своей смертью он помер.
— Самоубийство?
— Вот чего не знаю, того не знаю, только сердце у Нечаева никогда не болело. А тут бах, да инфаркт. Я те дни помню как сейчас. Вызвал меня тогда в среду Нечаев. Показывает газетку с фельетоном: «Читал?» — «Читал», — говорю. «Ну, что думаешь?» — «Пережить надо, говорю». — «Верно говоришь, надо, а как?» — И взялся за голову, потер виски, сам красный, злой, как хватит кулачищем но столу, так стекло на мелкие кусочки, а у него толстенное стекло на зеленом сукне было, сам то стекло ему в кабинет заносил, не подымешь натощак такое стеклышко. «Эх, говорит, Киреев, не знаю, что и делать!» А потом мне сказал: «Секретаря я отпустил, сиди в моем предбаннике и говори всем, что не принимаю, занят. Позвонит Софья Николаевна, скажи, что я выехал». И ушел с другого хода. А я все дни до самого понедельника и просидел в этом предбаннике. А его так и не было, и Софья Николаевна только на полдня показалась в пятницу вечером. Бледная как тень ходила.
— У них что-то серьезное было?
— Что вы! — тяжело вздохнул Сергей Макарович. — Такая любовь! А вот силы развестись со своей женой, видать, не хватало у Нечаева. И мучилась от того Сонечка. Ох как мучилась. А ну-ка походи восемь лет в любовницах. Ко мне она прибежала в понедельник. Зареванная вся. Но держится. Никогда не видел ее такой. Сказала мне шепотом: «Умер Павел Алексеевич», — и в слезы. Собрали мы партийное бюро, отправились на квартиру, а он весь бурый… Ох и похороны это были, не доведи господь… Вот так-то.
— Ну а Софья Николаевна? Она что?
— А ей посоветовали уехать как можно быстрее, что она и сделала.
— И не знаете, куда уехала?
— Нет. — Сергей Макарович помолчал, а потом сказал: — Рад, что у вас все хорошо.
За свою жизнь я немало встречал людей, похожих на Нечаева. В них соединялась широта и покорность, государственность и непомерное честолюбие, вселенские боли и низменные страсти. Они отличались волчьим здоровьем и адской работоспособностью. И умирали они как-то непонятно. Быстро. Будто после рабочего дня. И после них ничего не оставалось: ни доброй славы, ни соратников, ни традиций. Все уносили с собой. Мне однажды кто-то заметил: они всю жизнь вытаптывали все вокруг себя. Они уходили в землю только с этой вытоптанной зоной. Такой сильной в жизни и одинокой в смерти была моя дальняя родственница, Серафима Павловна. Десять лет спустя после ее смерти я побывал у нее в доме. Я был поражен тем, как всего лишь за десять лет все могло прийти в такое запустение. Повалился кирпичный забор, перекосился вход. Даже порог разъехался так, что приходилось ступать, выбирая место. В комнате было темно, грязно и душно.
— Кто там? — раздался жалобный голос, и чья-то рука потянулась к окну и сдернула черное покрывало.
В крохотной сгорбленной старушке я узнал мать Серафимы Павловны. Раньше я называл ее бабушкой.
— Это я. Володя Попов, — сказал я.
Бабушка встала и подошла ко мне. Протянула руку к моему лицу.
— Я ничего не вижу и плохо слышу, — сказала она.
— А для чего окно закрываете?
— Так мне лучше, — ответила она и заплакала.
— А где же внуки? Где все? — спросил я и вскрикнул: что-то крохотное проползло по моей ноге.
— Мыши, — сказала бабушка. — Они ничего не боятся. А кошек нет. Сбежали… А мама жива?
Я рассказал ей о себе, о маме, а потом ушел. А перед глазами была сильная, смелая, щедрая Серафима Павловна тех лет, когда я еще был ребенком, и старая, забытая, совсем одинокая ее мать. Я подумал: и Серафима Павловна и Нечаев были охвачены особого рода бездумностью, они считали, что они вечны, а потому не думали о завтрашнем дне. Эта коварная, граничащая с аморальностью жестокая бездумность по-своему разрушала человеческие жизни, уничтожала любовь в самой любви, корежила на разные лады родственные чувства, утверждала разобщенность.
Я думал: имело ли это все отношение к воспитанию моих детей — Золотых, Барашкина, Лакшеева? Какими невидимыми нитями связывались человеческие трагедии с моей жизнью, с моей работой, с моими детьми? Я чувствовал: связь непременно здесь была. А в чем она — этого понять не мог…
24
Время покатилось в Соленге легко и весело. И я уже решил про себя: все прежнее позабылось. Я изо всех сил старался, чтобы все хорошо было. Все поручения кидался выполнять первым, с Фаиком был предупредителен, к Парфенову по поводу любого пустяка ходил за разрешением. Сердельникову