в глубине дома. Она смотрела на меня, я смотрел на неё.
Гена бы сейчас начал переминаться с ноги на ногу, теребить молнию куртки или отводить взгляд. Но я держал зрительный контакт. Суета — признак того, кто врёт. Спокойствие — привилегия того, кто прав. Я стоял на крыльце чужого дома в чужом теле, но с ощущением абсолютной правоты.
— Командировка, говоришь? — наконец произнесла она. Интонация изменилась, стала острее. — А по телевизору сказали — утонул. На этих своих Мальдивах.
Удар под дых. Она знала. Конечно же, она знала.
Я был к этому готов, но слышать это вслух, стоя перед ней живым, оказалось сложнее, чем я репетировал.
— Я тоже видел, Зинаида Павловна, — ответил я, не моргнув. — По телевизору много чего говорят. Работа у них такая — жути нагонять. Но я знаю Максима не по новостям. Если бы случилось что-то… непоправимое, по-настоящему непоправимое, мне бы сообщили официально. А пока бумаги нет — это всё слухи. Ситуация там сложнее, чем показывают в репортажах.
— А я этому телевизору, как стали про это «МММ» показывать на всех каналах, перестала верить. Вот и сейчас не верю!
Я наблюдал за её «фоном». Плотная серо-голубая стена недоверия вдруг дрогнула. По ней пошла рябь, и сквозь холодные тона пробилась тонкая, едва заметная ниточка. Золотистая. Она вибрировала, как пламя свечи на сквозняке.
Надежда.
Она не верила. Всё это время, пока дикторы в новостях хоронили меня, а юристы делили активы, она сидела здесь, в этой глуши, и отказывалась верить. И сейчас этот незнакомый мужик с пакетами из супермаркета давал ей то, что ей было нужно больше лекарств — право не верить.
Дверь распахнулась шире.
— Максимка мой — он живучий, — сказала она тихо. Губы её дрогнули, складываясь в упрямую линию, но голос не сорвался. — С детства такой был. С гаража упадёт — встанет, отряхнётся. С дерева свалится — опять встанет. Не верю я этим новостям. Не верю, и всё тут. Сердце бы чуяло.
Она отступила вглубь прихожей, освобождая проход.
— Ну, проходи, раз от Максимки. Не топчись на пороге. Чаю попьёшь. На улице-то холод собачий, продрог небось.
Я перешагнул порог.
Стоило двери закрыться за моей спиной, отсекая морозный воздух, как меня накрыло.
Запах.
Это был не просто аромат старого дома. Это была машина времени. Густой, обволакивающий дух печного тепла смешивался с горьковатым ароматом сушёных трав, развешанных под потолком, запахом старого, рассохшегося дерева мебели и той самой специфической, чуть сладковатой нотой лекарств — корвалола или валерьянки.
Запах моего единственного настоящего дома. Запах места, где меня любили не за успешные сделки и не за строчку в рейтинге Forbes, а просто за то, что я есть.
Горло перехватило так резко, будто чья-то невидимая рука сжала трахею. Спазм был болезненным, до слёз в глазах. Я закашлялся, прикрывая рот кулаком, пытаясь замаскировать этот предательский ком.
Бабушка тут же встрепенулась, в её движениях промелькнула та самая, забытая забота:
— Ты что, милок, простудился? Ох, ходите нараспашку… Я тебе сейчас малинки заварю, у меня с лета сушёная, хорошая. Или мёду дать?
— Нет-нет, — я с трудом выдавил из себя слова, справляясь с голосом, который норовил сорваться на хрип. — Всё нормально. Пыль в горле, наверное. С мороза.
Я прошел в комнату, стараясь ступать аккуратно. Старые половицы знакомо скрипнули. Поставил объемистые пакеты на стол. Он был всё тот же — массивный, дубовый, накрытый клеёнкой. Только узор другой — не подсолнухи, как у Гены, а мелкие синие васильки.
Бабушка подошла к столу. Её взгляд скользнул по продуктам, выглядывающим из пакета. Крупы, консервы… и полиэтиленовый пакет конфет, лежащий сверху.
Она замерла. Протянула руку, касаясь шуршащего пакета.
— Конфеты «Коровка», — произнесла она медленно. Подняла на меня глаза. В них снова мелькнула та самая цепкая внимательность. — Максимка всегда «Коровку» привозил. Любил их страсть как, хоть и богатый стал, а от этих конфет не отказывался. Или еще «Рачки» тоже уважал.
Внутри похолодело. Прокол. Глупый, сентиментальный прокол. Откуда помощник, человек-функция, может знать о таких интимных гастрономических мелочах?
Секунда на размышление. Нельзя дать ей усомниться.
— Он говорил, — быстро ответил я. Голос звучал уверенно, я даже позволил себе легкую, понимающую улыбку. — Список составил перед отъездом, что вам привезти. Прямо так и сказал: «Ген, купи „Коровку“, бабушка другие не жалует, да и сам их люблю».
Она посмотрела на меня. Долго. Изучающе. В этом взгляде читалась работа мысли: сопоставление фактов, поиск фальши. Я выдержал этот взгляд, не отводя глаз.
Наконец она кивнула.
— Помнит, значит… — пробормотала она, и напряжение в её плечах чуть спало. — Ну, садись, Геннадий. Сейчас чайник поставлю. Расскажешь, как он там… в командировке своей.
Она повернулась к плите, но я почувствовал кожей: проверка не закончена. Она приняла объяснение, но галочку в уме поставила. Зинаида Павловна никогда не была простой старушкой. И мне придётся быть чертовски осторожным.
Кухня у Зинаиды Павловны была крошечной, словно спичечный коробок с окном. Треть пространства пожирала беленая русская печь, еще треть отхватил массивный стол, за которым мы сидели, и для маневра оставался лишь узкий пятачок. Я в своем новом теле — с плечами грузчика и ладонями, которыми можно гнуть подковы, — чувствовал себя медведем, по ошибке забравшимся в зимнюю берлогу к мышке. Одно неловкое движение локтем — и я снесу полку со специями или задену головой старый абажур.
Бабушка суетилась у плиты. Чайник, пузатый, эмалированный, с отбитым носиком, уже начинал сипеть, предупреждая о готовности.
— А вот и варенье, — она поставила на стол банку.
Стекло глухо звякнуло о стол. Свет из окна ударил в банку, и содержимое вспыхнуло насыщенным, густым рубиновым огнем. Вишня. Без косточек.
У меня свело скулы от фантомной оскомины. Я знал эту вишню. В памяти Гены всплыла картинка: старое дерево за домом, кривой сук, за который удобно цепляться ногой, и липкие от сока руки. А в памяти Макса — вкус фирменных пирогов, которые таяли во рту. Два разных детства сошлись в одной точке над банкой варенья.
Дверь приоткрылась, впуская полосу холода, и следом на кухню ввалился Маркиз. Рыжий меховой дирижабль тяжело запрыгнул на лавку у стены, свернулся клубком, обхватив пушистым хвостом лапы, и уставился на меня. В его желтых глазах не было ни страха, ни кошачьего презрения. Только любопытство. И еще что-то, что мне отчаянно хотелось назвать узнаванием, хотя я и понимал: это глупый антропоморфизм. Просто кот. Просто я принес еду.
— Угощайся, Геннадий, — бабушка разливала чай.
Фарфор был тонкий, с нежными