кружится голова и темнеет в глазах. Что такое голод для семнадцатилетнего? Это, по-моему, самое страшное! Голод! Вообще для каждого, но для подростка это ужасно, и потом на сытый желудок это не объяснишь, не опишешь…
Любе выделили от лесхоза восемь соток земли, да и мне от консультации сотку. Закончив работу, я тороплюсь домой и сразу же бегу на поле и до умопомрачения копаю. После захода солнца я плохо вижу, должно быть, «куриная слепота» от нехватки витаминов. Но я всё равно копаю. Назавтра, когда будет светить солнце, я снова перекопаю это место, но теперь хоть как, лишь бы вперёд, скорее! Люба копает тоже, хотя силы у неё совсем нет. Она жалуется мне на свою горькую судьбу, вспоминает доброе мирное время. Я молча слушаю и не слышу, я отупела, мне всё безразлично. Я упорно копаю твёрдую, точно камень, землю, мне не хочется расходовать последние силы на пустые разговоры.
Картошки на еду у нас уже давно нет. На семена идут срезки, глазки и ростки. Когда уже становится совсем невмоготу, я молча валюсь на межу и жадно выискиваю, что можно съесть. Но щавель или что-то другое съедобное давно уже собрано и вырвано с корнем. Я так же молча снова поднимаюсь, плюю на свои шершавые занозистые ладони и беру лопату. Мозоли на моих руках уже превратились в наросты. Руки страшные, жилистые и не отмываются от грязи. Всё время с землёй, а мыла нет.
Совсем недалеко от нас находится участок Чебоксаровой Александры Ивановны. Это женщина лет тридцати восьми, с седыми висками, очень деятельная, бойкая и громогласная. В лесхозе работает какой-то служащей. Она мне нравится за её житейский опыт, практичность и прямоту. Помню, как она ворчала на Любу, когда та родила четвёртого ребёнка, выговаривала ей: «Ну уж какая ты, Люба?! Или смирённая, или ещё как сказать? Нет чтобы со мной посоветоваться, ну сама подумай, война, зачем тебе ещё один рот? Это горе. Ведь у меня столько знакомых врачей, сделали бы в больнице медицинский аборт. Это совсем не страшно! Что думаешь, если бы мне всех рожать? С большой семьей и в мирное время трудно, а тут война. Нельзя же к этому делу относиться так беспечно и бездумно. Ведь всем было ясно, что война вот-вот начнётся».
Но теперь, когда ребёнок родился, Александра Ивановна от всей души жалеет Любу, заботится и помогает чем может. И если прибегает на минутку на наш участок переброситься парой слов, спрашивает:
– Обе копаете сегодня? А с кем же у вас малыш?
– Да пришлось Валю с ним оставить, да и Вова в садик не пошёл.
– Ой, Люба, что ты делаешь? Какая надежда на семилетнюю да на пятилетнего?! Спички-то хоть убрала, а то не ровен час беды наделают? Знаешь что? Устраивай Коленьку в ясли и иди к нам хотя бы техничкой, а потом подыщем что-нибудь получше. Зато дровами будешь обеспечена.
– Лето идёт, от груди отнимать его нельзя, а к зиме я его в деревню отправлю, – вздыхая, отвечает сестра.
– Люба, иди домой, к детям, – я отправляю её пораньше домой и остаюсь на поле одна. А потом, когда стало совсем темно, я, до полусмерти уставшая, голодная, грязная, топая кирзовыми сапогами, плетусь по улице Спорта с лопатой в руках.
Из сквера раздаётся смех, девичий визг, бренчание гитары, гармошка, песни. По тротуарам прогуливается молодёжь – нарядные, красивые девушки в ладных туфельках на каблучках под руку с военными. На лавочках воркуют пары. Весна – пора любви, но не для меня…
Неудачное знакомство
Дом наш, как и прежде, продолжал жить своей размеренной жизнью. Иван Иванович по утрам надевал чёрный костюм, белую рубашку с галстуком, брал большой чёрный кожаный портфель и шёл в суд. Он уже опять был на должности адвоката. В модной шляпке и светлом костюмчике, звонко топая каблучками, спешила на службу хозяйка. Их дети были отправлены на всё лето в пионерский лагерь.
Женька страшно завидовала Вовке и Арику Черепановым, ей тоже хотелось побывать в лагере. Но дома её заставляли шить. Заказов на пошив одежды было очень много, и Михаил Иванович, стараясь успеть их выполнить вовремя, стал раздражительным и недовольным. Если Женька что-то делала не так, он попрекал её: «Одеваем тебя, кормим, а теперь ведь война…» Почти всегда после таких нареканий Женька плакала, а потом, проревевшись, громко затягивала одну и ту же тоскливую песню: «Ах, зачем я на свет родилася, ах, зачем меня мать родила. Лучше б в море меня утопила, чем в приютскую жизнь отдала. Вот умру на сиротской постели, похоронят меня кое-как. Гроб сколотят из старого тёса и наденут приютский халат…»
Сколько в её голосе слышалось обиды, скорби и одиночества.
«Черепановы ребята каждый год ездят в пионерский лагерь, а я вот ни разу не бывала! – жаловалась Женька, тоскливо вздыхая. – А летом вот ещё ребёнок будет, нянчить придётся».
Прошёл год, а от Михаила Власовича никакой весточки, ни в живых, ни в мёртвых не числится.
Константин сообщил, что после защиты диплома его сразу же призвали в армию курсантом Вольского военного училища химзащиты.
Из деревни тоже получили письмо. Писала мама: «Живы, здоровы. Галя уже привыкла к нам, играет. Бабушка Сусанна присматривает за ней. Мне самой некогда, целые дни на работе. Отец назначен на должность председателя колхоза. Так и живём. Жизнь наша вам известная. От Сергея Андреевича похоронка, но мы бабушке ничего не говорим, чтобы её не расстраивать. Писать много нечего, да и некогда. Ваша мама».
– Галя-то, поди, там скучает? Плачет, играть ей не с кем? Поди, её там обижают? – ноет Люба.
– Чем переживать так да скорбеть, не возила бы её туда, а тут устроила в ясли! – не выдержала я. – У мамы там столько работы, зачем ещё ей эту обузу навязывать?
Люба смолчала. Но мы с ней некоторое время не разговаривали. Мне так и хотелось плюнуть на всё и уйти куда глаза глядят. Мне надоело всё до чёртиков. И должность прислуги и водоноса.
Как только наступили тёплые дни и своенравная во время половодья река успокоилась, нас отправили на сплав заготовлять дрова. Мы вчетвером, три санитарки и одна сестра, баграми вытаскивали из воды брёвна, распиливали, затем из-под берега поднимали чурки и грузили на телегу. Потом во дворе консультации всё это разделывали и складывали в поленницы.
– Маруся, підемо[193] до нас, – обратилась ко мне Нина Ясинская.
– Зачем? –