фундаменте, покрытом известкой; но дома такого темного, даже черного цвета, что сливаются с ночью.
Из-за больного колена Рэва продвигался вперед медленно, с осторожностью, постукивая палкой, издававшей глухой звук. Рэва шел по единственной улице деревушки, которую словно кто-то взял в ладони и изо всех сил сжал, чтобы она стала поменьше, а потом притулил ее к склону горы, на самую верхотуру, подальше от людского глаза. Обычно для всех это просто черное пятнышко в горах, и сейчас, если бы не сверкающий фасад кафе Пралона, никто бы и не догадался о ее существовании.
В кафе горело множество электрических лампочек, и потому были ярко освещены и стены с деревянной смолистой обшивкой и все четыре стола, между коими сновала, вытирая руки о фартук, толстуха Сидония.
Множество светильников, радиоприемник, четыре стола, в открытую дверь видна кухня со стойкой.
Сидония смеялась; чудно, когда в деревянной полированной коробке звучит женский голос; четыре листочка, вырезанные на крышке приемника, с внутренней стороны закрывала тонкая металлическая сетка (наверное, от мух); мужчины, их было шестеро, слушали молча, сосредоточенно.
«...ты наденешь это на голову,
а у меня оно попадет в желудок».
Голос умолк.
Рэва поставил палку в угол. Послышался другой женский голос, грубый, гнусавый; Моран сказал: «У него насморк». Шла передача о китайской музыке.
— Когда вошел Рэва, мужчины все разом обернулись: «Как дела?» — спрашивали его. Моран, Фолонье, Ламой, Антид; Эрнест Моран, Пласид Фолонье, Эразм Ламон, Огюстен Антид — их было четверо, взрослых мужчин, и один молодой; был еще один, но его лица не было видно, так как он сидел низко склонившись над столом, положив руки одна на другую.
— Как твое колено, не лучше? — спросил Фолонье.
— Да так себе.
— А я знаю, в чем дело. Тебе сколько?
— Пятьдесят один.
— Ну так, что ты хочешь.
— Дело не в болезнях, просто изнашиваешься, — сказал Фолонье. — Когда инструмент долго служит, он же приходит в негодность, так и у нас; и потом, где тоньше, там и рвется.
Рэва вздохнул, сел.
— Понимаешь, — продолжал Фолонье, — ведь мы благодаря коленям двигаемся, это как шестеренки. А в такой местности как наша — и в колдобинах, и в выбоинах, — шестеренкам приходится здорово работать. Недуг и гнездится в тех местах, которым больше достается. Кто пьет, у тех он в глотке. Кто нуждается — у того в кишках.
Он много говорил, смеялся: этого человека отличал добрый нрав; толстуху Сидонию Фолонье развлекал; но Рэва оставался озабоченным, он даже не взглянул на Фолонье, а только сказал:
— Хотел бы я, чтоб ты оказался на моем месте.
Здесь еще был Арлета, но он ничего не говорил.
Так вот они и собираются все вместе в кафе, чаще всего зимой, когда вечера долги; а тут с пяти вечера уже не видно ни зги, и даже до пяти, когда небо хмурится, как, например, сегодня; они просиживают так от пяти до девяти вечера, домой возвращаются к ужину, но иногда не ужинают — не хочется, ведь вино заменяет пищу, жены их и не ждут, чаще всего они уже спят, когда мужья возвращаются и ложатся с ними рядом на большую кровать, чтобы провести вместе еще одну ночь, которая сокращает их жизнь; так вырывают лист из книги, где их и без того уже мало.
Вот и сейчас все собрались у Пралона, они говорят о своих делах, потягивая мускат, — за вечер каждый выпивает литр, а то и два. Спорят о ценах на скот: повысились они или понизились, продавать или покупать, о качестве отавы, о налогах, о прошедших выборах, о воюющих сторонах, — войны-то ведь не прекращаются (в этом году воевали в Испании); но, поскольку теперь существует беспроволочная связь, они на время замолкают, чтобы послушать новости.
Голос идет непонятно откуда, рождается не поймешь где, — где угодно, возникает из ничего, из небытия. Играет музыка: скрипки, трубы, стучат на барабанах; то это голос женщины, толпы, то канонада, ружейные выстрелы, то десять тысяч человек, то один; шум ветра, шум волн. Сначала удавалось определить, какой шум, теперь все слилось в одно. Слух не различает даже что когда начинается. Интенсивность звука не меняется в зависимости от расстояния, он не устает от своей беготни по разным местам, ему нипочем километры, такого не бывает, чтобы он вдруг ослабел, и вам объяснили бы: «Это оттого, что его послала в путь Женева»; он может прийти из Нью-Йорка, и будет все таким же насыщенным. В горах эхо, повторяя звуки, смещает и переплетает их между собой, но глаза быстро помогут вам разобраться, откуда на самом деле исходит звук, потому что вы сами всамделишные, и окружающий вас мир тоже; а тут, в этом зале, сколько бы его посетители ни наклонялись над деревянным ящиком, стараясь через отверстия в нем разобрать что к чему, все тщетно: они ничего не увидят и вскорости убедятся, что нет здесь ни колесиков, ни винтиков, ни дисков, ни иголок — одни только лампочки; и не кто иной как Сидония, ничем от нас всех не отличающаяся, решала простым движением пальцев, откуда, из какой страны быть звуку, а мы, раз понявши это чудо, безоговорочно принимали его.
Они больше не внимали радио, напоминавшему журчащий кран, — по утрам они открывали кран.
Сейчас слушали Рэва, — он в конце концов решил ответить Фолонье. Он сказал ему:
— Я как раз пришел, чтобы повидать тебя. Ну-ка взгляни.
Он выставил вперед свое колено, чтобы Фолонье было лучше видно.
— Пощупай, прямо как голова ребенка. Я с трудом сгибаю ногу.
— Это ревматизм, — сказал Ламон.
— Ревматизм? Ревматизм у меня в плече, однако оно не опухло, а колено, стоит только натрудить его, начинает раздуваться, гореть, в нем появляется какая-то тяжесть. И тогда.
Видно было, что ему хотелось что-то добавить, но он колебался, сказать или нет, наконец все-таки решился:
— Короче говоря, я отправился спросить совета у Анзевуи.
Фолонье рассмеялся.
— Он тебе, конечно, дал своих трав.
— Да, чтобы я каждый вечер ставил компресс.
— Само собой.
— Он человек ученый, — сказал Ламон. — Кого хочешь вылечит.
— Да, ученый человек, — сказал Моран.
— Ему ведомо то, чего мы не знаем, — сказал Рэва.
Огюстен молча слушал, а Рэва еще сказал:
— И даже когда я пришел к нему, он читал одну из своих книг и делал вычисления...
— Какие вычисления? — спросил Фолонье.
— Насчет солнца...
Фолонье так и покатился, но его друзья ждали продолжения рассказа, а толстуха Сидония, привлеченная шумом, вышла на порожец кухни.
— Ну ловкач, — не унимался