даже себе труда понять. Она же говорила, все более увлекаясь, снова начиная объяснять одно и то же.
— Ну так, ты слышишь, — говорила она, — а потом я принесла тебе денег. У меня есть семьсот франков.
Она достала из кармана кошелек, а оттуда свернутые вчетверо бумажки и положила этот комок на стол; но он не дотронулся до денег. Он даже не взглянул на них.
— Это позволит тебе жить и ждать. Самое главное — выиграть время. Потому что они или откажутся вести расследование дальше, или, если у них есть подозрения, как они смогут доказать, что это ты? И я-то как раз очень хотела бы пойти с тобой; ах, я бы очень хотела, — говорила она, — пойти в горы, горы перешли бы вместе, только это навело бы их на мысль; так что я остаюсь, а ты должен уйти.
Он утвердительно кивнул головой.
Он уже давно перестал есть, закрыл лезвие ножа, убрал нож обратно в карман и сидел с пустыми руками, уронив голову на грудь.
Вдруг он сказал:
— Есть одна песня.
— Что?
Он стал напевать себе под нос мотив, пытаясь припомнить слова песни.
— Как же это там? Ты не знаешь, — говорил он, — да, верно, тебя там не было. Я буду идти... до края земли. Я буду идти, — сказал он, — до глубины ночи.
— Зачем?
— Это старик, старик Пенже. Помнишь? Однажды сидели все вместе. И он пел эту песню. В «Морячке», — говорил Жозеф, — накануне того дня, когда он повесился.
К нему возвращался дар речи.
— Почему мы тогда пошли сидеть возле него? Странная мысль пришла тебе в голову... А может, и нет, — сказал он. — Кто знает? Может, ты была и права. Так учишься понимать вещи.
Потом он запел:
«До края пространства,
до глубины ночи...»
Жозеф! — сказала она.
Ты не знаешь, ты не видела в горах человека, такого маленького человека. Такого маленького, что его едва можно было разглядеть. Голова у него упала на грудь, он смотрел все время на свои ноги... И ничего не весит, — говорил Жозеф. — Поэтому ветер раскачивал его справа налево. И он снова запел:
«И если земля кругла,
мы выйдем наружу, друзья...»
Она смотрела на него.
— Ты, — сказала она, — перейдешь гору.
Она подошла к нему, села рядом; взяла его за руку. Керосину в фонаре заметно поубавилось; пламя его становилось все меньше и меньше, оно начало чадить. На части стекла появилась закоптелость; стена комнаты с этой стороны стала темной, мглистой.
— Ты перейдешь перевал — и был таков. Я же остаюсь здесь и жду тебя. И если даже, — сказала она, — в конце концов обнаружится, что виновен ты, — ну что ж, я тут. Я все устрою. Никто не знает, какого она роду-племени, эта женщина. А ты здешний, так или нет? Хочешь, я пойду к мэру и открою ему все? Я скажу ему: «Вы же хорошо его знаете, моего жениха Жозефа. А она, что она собой представляла?» Он поймет, я уверена. Видишь ли, судьи — тоже люди.
Он утвердительно кивал головой, не произнося ни слова.
Потом он громко сказал:
— А как это было прекрасно.
Она спросила:
— Что?
Он сказал:
— Есть в нашем мире неописуемые вещи... Однако, — сказал он, — в нашем ли это мире?
Она сказала:
— Да, в нашем... Конечно, — продолжала она. — Теперь мы будем счастливы. В этом мире есть мы. Есть мы и есть, кто друг друга любит. Я им скажу, что ты купил скотину, что нужно было сесть в поезд. Ты вернешься с телкой, потому что это тоже красиво, а? Телка, и кроме того она тут. Ей наденут на шею веревку. Из живой изгороди вынут хворостину. Ну, видишь, Жозеф? Ты возвращаешься. У нее морда вся мокрая, и на землю падают капли.
Фонарь стал потрескивать, как когда червь грызет сердцевину дерева. Пламя, все более темное, извергающее все больше копоти, стало раскачиваться, как человек, чрезмерно выпивший.
— Она что, была красивая, она...
Она уперлась головой в плечо Жозефа:
— Красивее, чем я? — говорила Жоржетта.
Огромные полотнища теней сменяли друг друга на стене, словно персонажи какого-то кортежа. Они то опускались, то поднимались. Они бежали все быстрее и быстрее, все более и более беспорядочно.
— Она же больше не существует, с ней покончено! Жозеф, — говорила она, — препятствий больше нет.
Она заговорила тише:
— Как ты это сделал? Скажи мне. О! Скажи мне... Она хотела умереть? Она знала, что умрет?
Он покачал головой.
— Что она говорила?
Он сказал:
— Она ничего не говорила.
— Она кричала?
Он качает головой.
— О! — сказала она. — О! Жозеф, как же ты тогда это сделал?
— Я сжал.
— Чем?
— Руками.
— А потом?
— А потом — все.
— Какая она была?
— Это больше не имеет значения.
— Это правда?
Но внезапно фонарь потух. Они увидели, как пламя стало совсем низким и темным; вдруг оно взметнулось, выбросив в последний раз язык света; потом, перечеркнутое у основания, поднялось в воздух и там перестало существовать.
Тут напротив них, с другой стороны стола обнаружилось окно, то есть окно было и раньше, однако ночь до сих пор была плотная и черная, как ставни, соединенные в своей квадратной раме.
И ночь стала прозрачной и ясной, словно обеими руками распахнули окно, и показался кусочек неба, три звезды на нем, и еще большая гора, поднимавшаяся до верхней планки окна, а он говорил:
— Не в этом дело.
— Тогда, — сказала она, — дело во мне.
По крыше слегка стукнул ветер, как когда рука похлопывает животное по спине.
— Есть ты и я, — говорила Жоржетта. — Разве я не жена тебе?
— Отвечай! — сказала она.
Он сказал «да».
Она начала тихонько говорить с ним.
— И это наша последняя ночь, — сказала она, — быть может, мы не скоро свидимся...
И снова он лежал на матраце рядом с женщиной; всходило солнце. В комнате порозовело. Он подумал: «Нет. И не она».
Он не знал, спала ли она, потому что не смотрел на нее, а смотрел на потолок, так как лежал на спине. Он увидел, как потолок, а он был дощатый, слегка окрасился в розовый цвет.
Две женщины, но ни та, ни другая.
Праздник был в другом месте. Праздник был снаружи. Он подумал: «Снаружи праздник». Но в то же время он подумал: «Бывает красивее».
Он сам хорошенько не мог разобраться в путанице своих мыслей. Это какая-то философия.
Он не шевелился, чтобы не мешать себе