Хотела доказать им, что ты есть, существуешь. Но среди них, приходящих к писателю, говорящих о писателе, восторгающихся портретом, опять о писателе, часами о писателе, нашлась единственная женщина (работающая с обезьянами воистину насмешка судьбы!), задавшая тебе долгожданный вопрос: «А вы, Маша, что вы делаете? Какие у вас амбиции?» Ты чуть не расплакалась от благодарности…
Она, придурок-манекенщица, будет стоять там с раздавшимся, как зад, самомнением и помалкивать. Как и во время съёмки на видео помалкивала. И Толстый, присутствующий, конечно (!), отважился тогда на мучащий его – да и всю эмиграцию! – вопрос: действительно ли писатель педераст или же это эпатаж? О, эта русская страсть к правде! Дайте нам всю правду! До конца! И в отличие от Лоренс Дареля[38], попивающего неизменное своё белое винцо, хихикающего: «Да, я лгун, самый большой лгун!» – писатель чуть ли не в грудь себя ударил, взвизгнув: «Я пишу только правду?» А Машка, начинающий тогда писатель, какими-то нервами и интуицией поймёт – если писатель пишет о себе обличительные, оскорбительные и низкие propos, – это вовсе не потому, что он борец за правду, а есть выбор эстетический. И она наговаривала на себя – писателю – скверные истории о том, как пила в метро с клошарами, как дала в морду сбившему шляпу, как дружила с музыкантами из метро, похожими на убийц и жуликов… Врала она! Но не потому ли ещё она это делала, что и писатель, и Врагиня в своём творчестве описывали Машку «плебейкой» и «девкой», хотели в ней видеть пролетарскую «Катю толстоморденькую»[39], одевали её в фальшивые драгоценности. Тогда как на встречу с Врагиней певица пришла в натуральном жемчуге, и на фотографиях, разглядываемых писателем – без сомнения, в лупу! – она была в кольцах с настоящими драгоценными камнями… «Ах, ты называешь меня американской вонючкой – я ещё больше буду курить. Ах, я, по-твоему, безвкусно – не так, как Врагиня – одета, так я надену на себя действительно безвкусную тряпку…» – работал дух противоречия… А врать про себя великодушные, высокие, чистые истории – это было так скучно Машке.
И вот ты хочешь идти туда, к этим людям? Ты там напьёшься и опоздаешь на работу. Тебя не пустят, а денег у тебя нет… Но она не слушает, идёт уже вдоль Сены, по набережной Монтебелло… Она как маятник. И, сделав что-то хорошее и положительное, ей необходимо тут же, сразу, качнуться в плохое. Так она и качается – из хорошего в плохое, из плохого в хорошее. Построит – разрушит. Разрушит – построит.
Michel Polack[40] с восторгом и недоумением, раскопав Берберову и её рассказы, будет удивляться – как же так, всё это было здесь, в Париже, у нас, а мы ничего не знали… Гениальные Ходасевич и Набоков, Поплавский и даже Цветаева – они ведь были все здесь, у нас, в Париже, а мы… Да и сейчас есть, вон они стоят у галереи, может есть и гениальные! Но вы предпочитаете открыть их в две тысяча сорок восьмом году. Когда Машке будет семьдесят! Толстого вообще уже не будет! Писатель наверняка ещё будет – с гантелями в руках, на wheel chair (стучу по дереву, не сглазить!). Либо предпочитаете образы русских – удобные и привычные: блины и балалайки, кресты и портреты Николая II, колокола рю Дарю и молитвы в исполнении Мацнева[41]!
В отличие от 70-х, когда достаточно было написать бесталанную, но антисоветскую книжонку и быть прикреплённым Министерством культуры к какому-нибудь органу-пирогу, сегодня надо было быть осторожным и не дай бог разоблачить кого-то перестроечного, кого любил Запад. Русский Париж третьей волны, жонглируя статусом политического беженца, устраивался в городе, получая от города же квартиры, пособия и виды на жительство. Эмиграции во Франции как таковой не существовало. «Слава тебе…» – думали русскоязычные жители Парижа. Они все почти каким-то боком принадлежали к миру искусства и, вместо селёдочных магазинов Брайтон-Бича в Бруклине, открывали галереи. Те, правда, в отличие от сельдмагов, быстро прогорали. Но художники – в широком смысле слова – умели быстро переквалифицироваться и открывали журналы. Потом переводческие фирмы… Но это потом. Сколько лет уйдёт на то, чтобы доказать Западу, что в СССР можно быть счастливым, иметь счастливое детство, и овладеть, между прочим, техникой живописи можно было в стране ГУЛАГа. Ведь годы, десятилетия (!) были направлены на то, чтобы доказать обратное! Сколько сносок с объяснениями «ГУЛАГ» было сделано за эти годы? Наберётся на десять томов! И, вероятно, постперестроечные годы будут потрачены на сноски о «советском счастье». «Так острее жить!» – скажет Толстый, первым встретивший певицу у галереи. Первым он и стихи твои напечатает, Маша. Чтобы через десять лет сунуть в морду сборник: «А я-то первым вас напечатал, кхе-кхе!»
Машка, конечно, мне возразит и скажет, что идёт забрать свои фотографии, сделанные бездарным художником. Но неплохим, как окажется, фотографом. Вот она берёт их из рук другого художника, похожего на Окуджаву, а картинками на Шагала. Особенно витебским периодом. Этот лысый художник и здесь, в Париже, рисует покосившийся Витебск, только почему-то на дороги в рытвинах он «бросает» «Монд», а вместо лавки пишет «Супермарше»… И он, и жена его, похожая на сиделку в сумасшедших домах, и уже лысый их сын, и художник-фотограф выставляются на Салоне Независимых. Они там платят за место, в Гранд Пале, потому что никуда их не берут, такие они независимые, и сотни квадратных метров заняты совершенно жуткими произведениями этих независимых людей. Можно сказать, что и Ван Гога никуда не брали, но и сомнения нет, что Ван Гог ни за что не отдал бы свои работы туда, как старший лысый, – аж на второй этаж! Боже мой, кто же туда пойдёт, откуда возьмёт душевную, я уж не говорю о физической, силу после просмотра, даже поверхностного, первого этажа, страшно подумать, что ещё и на втором такой же вот ужас независимый! А вот у старшего лысого, как и у жены, и у младшего лысого, и у того, что разливает вино, – у всех у них отмечено в их биографиях (или как это для художников называется?), что из года в год они на этой выставке, длинная колонка получается мест, где их выставляют…
Этот разливающий вино, наглый художник, как гоголевский Ноздрёв – другие литературные персонажи не вживаются в русское сознание, либо Чичиков, либо Плюшкин… Господи! Пожалей… Гоголь гогочет в гробу, переворачивается: целый век уже они повторяют придуманное мной, бездари! – он известен был своей ноздрёвщиной уже